— Ясно, — вторил Бордману купец.
— Англичане пошумят, поскандалят и уберутся домой. — Бордман раскурил трубку и веско сказал: — Ну а вы поживете год-другой без начальства. Разве плохо? У русских ничего не останется — ни железа, ни домов, ни одежды. Англичане увозят даже бревна. Или жгут. Вы, мистер Чэзз, поможете русским. Привезете новые товары, облагодетельствуете их… Мы все поможем русским…
— Привезу, мистер Бордман! — просиял Чэзз.
Бордман встал, подошел к Чэззу и покровительственно потрепал его по вислой щеке.
— Ну как, раздумали уезжать?
Чэзз рассмеялся, обнажив коричневые, нездоровые зубы.
— То-то же! — сказал Бордман, вперив в него бархатистый, ласковый взгляд. — Никогда не пытайтесь надуть меня и не морочьте мне голову хныканьем. Я вас вижу насквозь. Приходите ко мне как на исповедь.
Чэзз от избытка чувств ткнул Бордмана кулаком в грудь.
— Ох, и скотина же вы, мистер Бордман из Бостона! — воскликнул он умиленно. — Ну и скотина!
III
В Гижигу Мартынов приехал с денщиком и двумя эвенками, проделавшими с ним весь путь, от Охотска до Гижигинской губы.
Якутского проводника и казака пришлось оставить в Охотске. Проводник никогда не ездил дальше Охотска и уже не мог принести никакой пользы. Казак страдал от цинги, он не выдержал бы дороги до Гижигинска. Кроме того, Мартынов рассчитывал, что, попав в Гижигинск, подначальный камчатскому губернатору, он получит все необходимое — людей, оленьи и собачьи упряжки.
Охотск поразил его своей тишиной и пустынностью. Житель Сибири, он много слышал об Охотске и считал его крупнейшим перевалочным пунктом на побережье моря, носившем имя Охотского. На неприветливом, скалистом берегу, открытый ветрам, лежал плоский, словно ушедший в землю поселок: несколько десятков изб, пустые магазины в порту и казенное здание, которое потеряло всякое значение с того времени, как факторию Российско-Американской компании перенесли в Аян.
За Охотском началась дорога, отнявшая у Мартынова остаток сил. Северный ветер налетал с гор, бураны падали на берег с востока, с ледяных полей Охотского моря. Ветер проникал сквозь самые теплые одежды, заставлял собак замедлять бег. Собственно, дороги не было никакой, проводники по каким-то им одним известным приметам находили удобный путь вдоль гористого побережья. Нарты то поднимались на взгорье, на острые, ребристые холмы, негусто поросшие березой и лиственницей, то ныряли в лощины, попадая на ровные пласты снега. Ветер, ударяя с моря, сдирал верхний слой снега, обнажал темные шишки и иглы ползучего кедра.
За двадцать дней пути — обычно от Охотска до Гижигинска добирались в месяц — Мартынову только три раза попадалось человеческое жилье.
В последние перед Гижигинском дни свалился Степан. Мартынов тоже заметно терял силы. Одолевала сонливость, странное оцепенение, без мыслей, желаний, воспоминаний. Он похудел, но это не шло ни в какое сравнение со страшной худобой Степана Шмакова, словно иссушенного многомесячной болезнью.
На двадцатый день пути Мартынова разбудил крик каюра. Нарты остановились. Эвенк тормошил есаула, указывая остолом на что-то впереди себя. Выглянув из-за спины каюра, Мартынов увидел красный шарообразный предмет. В первое мгновение он подумал, что это необычный закат солнца или полярное сияние, вырастающее из гигантской багровой капли.
— Гижига! Гижига приехал! — закричал каюр, возвращая Мартынова к реальности.
На горизонте виднелся красный купол гижигинской церкви.
Даже и после Охотска Гижигинск поразил есаула скудостью, черными стенами низких срубов с крохотными окнами. Но в доме исправника он нашел и довольство и весьма богатую обстановку. Нетрезвый исправник с напряженными глазами и тяжелой челюстью ввел Мартынова в большую комнату. В ней находился письменный стол красного дерева с какого-то разбившегося в Пенжинской губе судна. У стола не хватало ящика, а одна из ножек была кое-как подделана из сосны и неискусно выкрашена под цвет стола. В противоположном углу комнаты стоял мелодиум розового дерева, а посреди комнаты — сверкающий чистотой обеденный стол, покрытый белой скатертью. Дом держался на молодой жене исправника, деятельной и властной женщине, не лишенной привлекательности, — она разрешала мужу пить и бесчинствовать во второй, темной комнате, а сюда, в горницу, оклеенную цветными обоями, пускала его как в храм.
Исправничиха проводила приезжих в баню, к глухому квадратному срубу, покрытому шапкой снега. Оставив есаула и Степана в коротком предбаннике, она прошла внутрь. Мартынов раздевался медленно, борясь с одолевавшим его сном, безнадежно пытаясь подсчитать, сколько дней осталось до Петропавловска.
Степан, голый, стоял понурясь на мерзлом полу предбанника. Мартынов поднялся, намереваясь толкнуть маленькую дверь, обитую медвежьей шкурой.
— Алексей Григорьевич, — предупредил его Степан. — Там баба…
— А? — сонно переспросил есаул.
— Хозяйка там, говорю, — Степан мялся, топтался на месте, зная, что женщина сейчас пройдет мимо них.
Но голос исправничихи, низкий, ласковый, разрешил их сомнения:
— Померзнете там, однако. Сюда ходите. Здесь-ка темно.