Мать шепнула дочке, что сейчас дедушка проснется и впустит их к себе, в тепло, но по-прежнему стояло полное безмолвие, если не считать невнятного весеннего журчанья вокруг да ленивого, спросонья, тявканья шавки на другом конце поселка. В самых худших предположеньях Елена Ивановна глядела на одинокую синюю звезду, висевшую позади ледяной сосульки под крышей, — соскользающие капли несли в себе частицу ее кроткого сиянья.
И чем дольше мерзла с дочкой под чужим окном, тем убедительней представлялась ей неизбежность возвращения на Енгу… Она с детства чувствовала ложность своего положения в сапегинской семье, особенно в канун революции, когда сословные трещинки окончательно подточили казавшийся незыблемым государственный монолит. И столько в те месяцы в сущности уже проигранной войны кричали об измене и преступлениях обреченного строя, такою то ненавистью, то клеветой отзывались на это поредевшие теперь старухины гости, такая волна возмездия начала время от времени погуливать по уезду, таким вызывающим казалось существованье одинокой и парализованной владелицы все еще многочисленных угодий, что Леночка ужаснулась однажды и затрепетала при мысли, что по израсходовании наличных ответчиков примутся когда-нибудь и с нее взыскивать за прошлое, даже за то, о чем и не ведала никогда. Обострившимся чутьем перебежчицы ощущала она косые, полные злого любопытства, взгляды простонародья на себе, однако обязательства перед беспомощной воспитательницей да еще боязнь недоверия с
Никакого оживленья по-прежнему не замечалось в окнах у фельдшера, однако после повторного стука зажженная спичка проплыла в окне, и минутой позже знакомая долговязая фигура, с папироской и накинутым поверх белья плащом, появилась на крыльце.
— Али дня вам нету, ночью таскаетесь! — заворчал лекарь и покашлял лаисто. — Чего у тебя за хворь такая экстренная?
— Мы прямо с поезда к вам, Егор Севастьяныч… — Елене Ивановне казалось теперь, что она уже не имеет права назвать фамилию мужа. — Уж простите, спать вам не даем.
Только что вернувшийся с вызова, фельдшер молча кутался в свой брезент, коробом стоявший на спине. Здесь очень уместно захныкала Поленька, точь-в-точь как Демидов мальчик на вихровской лестнице год спустя, и сама Елена Ивановна всхлипнула невзначай.
— Чего ж убиваться-то ране сроку! — прикрикнул старик. — Неси дитё в дом, распаковывай… сейчас мы его обследуем. Погоди на крыльце минутку, дай мне облачиться сперва.
Старинный керосиновый пузырь с абажуром молочного стекла еле освещал полужилую холостяцкую каморку, оклеенную газетами и с лосиными рогами над книжной этажеркой. И, благословляя эти потемки, Елена Ивановна торопливо и начистоту выложила старику все о себе до последнего пятнышка: решалась ее судьба. Егор Севастьяныч шлепал из угла в угол в калошах на босу ногу, выкручивал из горелки набухший фитиль, поглядывал на девочку, пригревшуюся в его постели. Имея всего четыре класса военно-фельдшерской школы, он затруднялся ставить диагноз в делах сердечных, в данном случае — касательно поведенья молодой и миловидной женщины, вздумавшей сменить удобства столичной жизни на сомнительные радости захолустного жития. По ночному времени довольно фальшиво выглядела и ее потребность доказать кому-то, как у нее вырвалось в запале, право на воздух родины, словно кто-то мог отказать человеку в этом. Старик прикинул в уме возможные, модные в то время варьянты, но в Лошкаревском районе не имелось ни оборонных заводов, ни секретно-промышленных предприятий, кроме фабрички валяных изделий километрах в двадцати от места действия. Словом, за сорок лет медицинской практики это был самый редкостный и, кажется, неотложный случай… да и просила эта женщина такую малость, что невозможно стало отказать.
— Куда и определить тебя, бабочка, не знаю… забыла все поди? Может, в Лошкареве должности тебе попросить? — маялся он перед профессорской женой.