Частота «свойского» поименования Спасителя местоимением третьего лица (вспомним ту же стилистику в письме Бобринского) как бы подразумевает ежеминутную близость верующего к источнику благодати, но это восторженное объяснение фактически отказывает жертвенному поступку Каренина, со всеми его непростыми для всех последствиями, в личностной мотивации, в непредумышленности. Своим прозелитизмом Лидия Ивановна крадет у друга и возлюбленного искренность религиозного переживания – а может быть, и искренность разочарования в нем. И сам Каренин, иногда тревожимый сомнением, как же это может быть спасение души таким легким делом, ощущает некую подмену: «[О]н знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение [Анны. –
Так же, как и он [Каренин. – М. Д.], она никогда не жила чувством, и так же, как и он, когда одинокое чувство завелось в пустом доселе сердце, она не могла управиться с этим чувством, не было противовеса других чувств, всей сложности, разнообразности и противодействующих стремлений, которой [sic!] руководятся люди, живущие сердцем. Она была покорена своим чувством. ‹…› Она не признавалась себе в том, что она, 45ти
летняя старуха, влюблена как институтка, она уверяла себя, что она служит высоким, христианским целям и спасает погибавшую под гнетом несчастия высокую душу[548].Заметим, как в этом контексте полемики с ложным религиозным воодушевлением гротескная пустота сердца по смежности присваивается и Каренину – персонажу, претендующему в предшествующих частях романа на много бóльшую сложность.
Иными словами, вопреки нагнетаемой восторженности, вероучение Лидии Ивановны являет собою скорее антипод «непосредственного чувства». И вот где еще в романе, уже совсем близко к концу, мы встретим дословное повторение этой формулировки – в горячем споре с профессиональным интеллектуалом братом Сергеем Кознышевым о панславистском движении Константин Левин отвергает аналогию между впечатлением от газетных описаний насилия турок над славянами и реакцией на избиение пьяными на улице женщины или ребенка: «Если бы я увидал это, я бы отдался своему чувству непосредственному; но вперед сказать я не могу. И такого непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть» (675/8:15)[549]
.Начиная с Достоевского в «Дневнике писателя» критики и интерпретаторы «Анны Карениной» много раз останавливались на природе левинского «бесчувствия» к славянскому делу, резюмируемого процитированной фразой, и его соотношении с мировоззрением самого Толстого[550]
. Много меньше внимания привлекало то, как сама динамика и обстоятельства писания последних частей книги сделали возможным применение оппозиции «непосредственного чувства» и напускного, умствующего воодушевления в толстовской полемике и с редстокизмом, и с панславизмом.Этот узел туго стянулся в первой половине ноября 1876 года. До этого в течение нескольких месяцев Толстой, несмотря на желание поскорее закончить роман, не мог перейти из «летнего состояния духа» к писанию в полную силу[551]
. А, как мы помним, приостановилась работа весной 1876 года на Каренине в его новом одиночестве. Запись в дневнике С. А. Толстой от 20 ноября – одно из немногих такого рода конкретных свидетельств о ходе создания «Анны Карениной» – сообщает о наконец наметившейся подвижке: