Фауст Гете разительно отличается от Фауста исторического и «народного»: перед нами разочарованный герой эпохи Просвещения и одновременно романтик, переживающий глубокий кризис – alter ego самого Гете, как, впрочем, и Мефистофель. Если Фауст XVI века, подобно своим великим предшественникам, обладал целостным магическим знанием, которое еще до сделки открыло ему бесконечность мироздания и власть над миром, то Фауст Гете – раздробленное и разочарованное существо, которое только и делает, что проклинает «книжную мудрость», бессмысленность знания, тщету человеческого ума: «Я на познанье ставлю крест, Чуть вспомню книги – злоба ест». «Я богословьем овладел,/ Над философией корпел,/ Юриспруденцию долбил / И медицину изучил./ Однако я при этом всем/ Был и остался дураком»….
Это не только личная драма Фауста, но и традиция, которая была хорошо известна Гете: в Средневековье и Возрождение выходили трактаты, чей смысл очевиден из названий – «Об ученом незнании», «О бесплодии наук», «О недостоверности знания» – христианский нарратив, напоминающий о тщете и суетности познания, восходящий к Екклесиасту и Новому Завету.
«Пролог на небесах», где всемогущий Господь обсуждает с Мефисто судьбу своего несчастного героя, который, как и все человечество, запутался и находится на грани гибели – откровенно ироничен. Но за иронией – гетевское решение проблемы зла, мучившее богословов со времен Августина. Если Господь всемогущ, а сатана бессилен, тогда откуда Зло? Если же дьявол способен свободно творить свои темные дела, значит, Господь не всемогущ, – мы впадаем в страшную ересь и не миновать нам костра… Но по Гете (или, скажем, по Гурджиеву) ленивый род людской пребывает в поднебесной в летаргическом сне. Чтобы разбудить его, и нужен такой симпатяга, «плут и весельчак». Поэтому Господь и благословляет черта на славные дела: «Тогда ко мне являйся без стесненья. /Таким, как ты, я никогда не враг./ Из духов отрицанья ты всех мене/ Бывал мне в тягость, плут и весельчак. / Из лени человек впадает в спячку. / Ступай, расшевели его застой,/ Вертись пред ним, томи, и беспокой,/ И раздражай его своей горячкой».
Гетевский Бог и Мефисто почти друзья-товарищи, просто они отвечают за разные стороны бытия, за светлую и темную соответственно. Более того, именно Мефисто автор доверяет свои сокровенные мысли – про «сухую теорию» и «зеленеющее древо жизни». А ирония естественна, ибо в эпоху Просвещения, после Канта, верить в реальность сил ада, духов, демонов просто неприлично, тем более для олимпийца и пантеиста Гете. Поэтому Фауст и Мефисто неразлучны как Дон Кихот и Санчо, они близнецы-братья, выражающие разные стороны души их создателя. И вполне закономерно, что при переводе первой части Фауста на русский (Э. Губер) в 1838 году цензура выкинула 300 строк – и, прежде всего, богохульный «Пролог на небесах».
Страстный моралист Честертон в известном эссе причислил гетевского Фауста к «хорошим сюжетам, испорченным великими писателями» (попутно досталось Мильтону, Вагнеру и Оскару Уайльду). Честертон откровенно предпочитает народные кукольные комедии, где черти тащат Фауста в ад, ибо тот «предал душу вечному злу, чтобы обладать первой красавицей в мире». «Тот, кто получил удовольствие, еще и очистился, – говорит Честертон, – ибо жертва отстрадала за него. Значит, все равно, жесток ты или добр».
В этом ригористическом осуждении католика – своеобразный ключ не только к гетевскому Фаусту, но и во многом ко всему последующему искусству романа, да и жизни многих исторических персонажей XIX–XX вв., выбравших «путь левой руки» и отправившихся в странствие «по ту сторону добра и зла».
Вопреки Честертону, напротив, я думаю – в этом удача Гете: в Фаусте вместе с Мефистофелем (Фаустофелем) он, используя исторический образ, создает нового героя, который не только во всей последующей литературе, но и в новейшей истории, станет во многом определяющим. Отчаявшийся умник – инфернальный, демонический, тоскующий – какой угодно! – утративший живое дыхание жизни, с горних высот в поисках спасения отправляется в мир, где вольно или невольно губит все, что попадается на его пути. В своем отчаянии он готов вступить в союз с любыми силами ада или рая (чаще всего, с первыми), ибо другого выхода у него нет. Показательны высказывания самого Гете о «демоническом» в диалоге с Эккерманом:
«Демоническое – это то, что не может постигнуть ни рассудок, ни разум. Моей натуре оно чуждо, но я ему подвластен.
– В Наполеоне, – сказал я, – надо думать, было заложено демоническое начало.
– Несомненно, – подтвердил Гете, – ив большей мере, чем в ком либо другом…
– Мне думается, – сказал я, – что и Мефистофелю присущи демонические черты.