Перед ним на тахте, прислонившись к стене, сидели трое юношей. Они не спускали глаз со старика и, прослушав часть песни, вместе с ним повторяли ее. Если они ошибались, учитель останавливал их ударом ноги о пол и сам еще раз повторял трудное место.
Юноши заучивали с голоса собственные стихи и мелодии Иетима. Он говорил:
– Если что плохо сложилось в голове, всегда можно исправить. А напечатанное в книге – никогда.
Отсюда, из этой каморки, песни старого "молексе" разлетались во все стороны света, как пушинки одуванчика. Ветер жизни не выбирал для них ни места, ни направления – лови, кто хочет, бери и выращивай из этих крошечных семян пышные цветы любви, красоты и мудрости!
Голос у Иетима был слабый и немного дребезжал. Но в пении старика было так много сердечности и внимательной любви к каждому звуку, что нельзя было не заслушаться. Невольно хотелось вслед за ним повторять его песни, полные глубокого смысла и очарования.
Кончив петь, старик пригласил нас сесть. Он сдержанно выразил удовольствие, узнав, что среди его гостей находится известный русский поэт. Достал из угла большой глиняный кувшин с вином, налил всем и сказал:
– Встреча двух поэтов – это встреча стали с кремнем. Она рождает свет и тепло!… Я плохо знаю русский язык, но язык поэзии – один повсюду. Прошу моего брата прочесть что-нибудь!
И он еще раз чокнулся с Есениным.
Тот встал, долго молчал и, наконец, запел "Есть одна хорошая песня у соловушки…" 2
.Я еще не слышал и не читал этой песни. В ней было немного слов, но слова эти и мелодия произвели на меня потрясающее впечатление.
Хозяин стоял опустив голову.
– Не надо печали! – вдруг воскликнул он и толкнул ногою дверь. – Посмотрите, как хорошо на свете!
И перед нашими глазами возникло чудесное зрелище.
Город лежал внизу. На него падали последние лучи заходящего солнца. Длинные тени от домов, скал и деревьев наполнялись синеватой мглой.
Через минуту солнце скрылось, и город погрузился во мрак. Дома и улицы на какое-то мгновение совершенно исчезли из глаз, как будто утонули в этом мраке, но потом в нем начали проступать желтые дрожащие огоньки.
А наверху замигали звезды. Их сразу появилось такое множество, что можно было подумать, будто это не звезды, а отражение огоньков, вспыхнувших внизу.
Есенин не отводил глаз от чудесной картины – Тифлис продолжал жить, бодрствовать, он все еще пел, звуча как один огромный и сложный инструмент.
На просторных балконах зашевелились тени, открылись окна навстречу вечерней прохладе.
Совсем близко из распахнувшейся двери вырвался наружу и понесся к звездному небу густой и согласный хор кейфующих людей.
Иетим Гурджи послушал, улыбнулся и сказал, обращаясь к Есенину:
– Всякая песня годится, лишь бы она шла от души!
И, помолчав, добавил:
– Царь Давид хвастался, что его песни больше всего нравятся богу. А бог посмотрел сверху, покачал головой и говорит: "Ишь ты, расхвастался!… Каждая лягушка в болоте поет не хуже тебя! Посмотри, как она от всей души старается, хочет мне угодить!" И тогда царю Давиду стало стыдно.
Может быть, эта простодушная, но полная глубокого значения легенда вспомнилась потом Есенину, когда он писал:
В газете появилась заметка о том, что в Тифлисе открылся коллектор для беспризорных, откуда их будут направлять в детские дома и колонии.
Есенин захотел во что бы то ни стало посетить это учреждение. И мы отправились на Авлабар *.
* Окраина Тбилиси, расположенная на высоком берегу Куры.
В большом, невзрачном, казарменного типа помещении находилось человек пятьдесят "пацанов", задержанных на железнодорожных путях, в пустых товарных вагонах, в пещерах, вырытых по берегу реки, на улицах.
Есенин оделся как обычно: ярко начищенные желтые туфли, новая серая шляпа, хороший, только что отглаженный серый костюм. Он даже сунул в верхний левый карман какую-то цветную батистовую тряпочку.
Я не видел смысла в этом принаряживании и говорил:
– Украшайся, украшайся! Смотри, как бы "пацаны" не встретили тебя свистом и камнями. Ведь они могут принять тебя за барина, за буржуя!