— Ты нас затыркал своими рассказами, — сказал Галлэхер. — Я же сказал, что видел, как Кэффри на ней лежал.
— Может быть. Может быть. Но уже после. После того, как лежал я. А потом у меня есть масса доказательств. Сколько угодно. Бесчисленное множество. Даже непонятно, что с ними делать. Во-первых, это (он потряс своей промокашкой, как флагом). Во-вторых, кошка. А еще, еще, например, вот что: я знаю, что у нее под платьем. Могу об этом рассказать. Это тоже доказательство. Да, ребята, я могу вам рассказать, что она носит под платьем. Она не носит панталоны, отделанные гипюром с ирландскими стежками, она не носит корсеты из китового уса, эдакие доспехи, как леди или бляди, которых вы, возможно, когда-нибудь раздевали.
Тут Маккормак стал думать о своей жене (до этой минуты у него не было времени на подобные раздумья), которую он никогда не раздевал, которую он никогда не видел раздевающейся и которую он находил по вечерам уже в кровати, где она определялась на ощупь эдакой большой мягкой массой; а Ларри О’Рурки стал думать о женщинах на Симсон-стрит с их пеньюарами, черными чулками и грязно-розовыми подвязками, о женщинах, на которых ничего или почти ничего, кроме этого, не было, отчего даже субботними вечерами становилось невообразимо грустно; а Галлэхер стал думать о своих землячках, которые одевались в лохмотья и которых брюхатили, не обращая внимания на их телосложение, в тени заветных валунов и каменных истуканов; а Келлехер стал думать о своей матери, которая всегда ходила во что-то затянутая, с какими-то болтающимися из-под юбки шнурками и завязками, что и привлекло его к более эстетичным мужским шестеринкам.
— Когда трогаешь ее тут, — (и он взял себя за бока), — то под платьем чувствуешь голую кожу, а не тряпки, штрипки и китовые усищи. Голая кожа.
— Ты правду говоришь? — спросил Диллон.
Никто не услышал, как он спустился. Все были слишком увлечены.
— Долго же ты, — сказал ему Маккормак, — что ты там делал?
— Я упал в обморок.
На какую-то долю (приблизительно одну треть) секунды Галлэхер остолбенел, после чего взорвался от хохота. Ему было очень смешно, аж до слез.
— Не забывай, что в доме покойник, — сказал Келлехер, не поворачивая головы.
Галлэхер замолчал.
— Ну? — спросил Маккормак у Диллона.
— Голова откатилась довольно далеко от тела. Мне от этого и стало плохо. Придя в себя, я застегнул ему штаны, скрестил руки на груди, на руки положил голову, сверху накрыл скатертью и прочитал несколько заупокойных молитв.
— Ты думал о святом Патрике? — спросил Галлэхер.
— А потом я спустился. Выпить найдется?
Ларри протянул ему бутылку уиски и робко спросил:
— А при чем здесь штаны?
Мэт, отхлебнув из бутылки, пожал плечами.
— Вот видите, я был прав, — сказал Галлэхер.
— А я? — добавил Каллинен.
Покончив с уиски, Мэт удовлетворенно вздохнул, рыгнул, швырнул бутылку, которая вдребезги разбилась о почтовый ящик с надписью «Международные», и снова сел.
Все продолжали молча размышлять. Все закурили сигареты, за исключением Маккормака, который больше склонялся к посасыванию трубки.
— Все-таки, — выдавил он из себя, — нам нельзя ее отдавать.
— Но и убивать ее тоже нельзя, — сказал Галлэхер.
— Что она может о нас подумать! — прошептал Маккормак.
— Ну, насчет этого, — вскричал Каллинен, — мы тоже можем о ней кое-что подумать.
— Она ничего не скажет, — сказал Келлехер, не оборачиваясь.
— Почему? — спросил Маккормак.
— Такие вещи девушки не рассказывают. Она будет молчать или же скажет, что мы герои, а нам больше ничего и не надо. Но по-моему, не следует ее отдавать. Давайте о ней больше не думать, лучше спокойно подохнем, как настоящие мужчины. Finnegans wake!
— Finnegans wake! — ответили остальные.
— Смотри-ка, — сказал Келлехер, — похоже, что на «Яростном» начинают просыпаться.
Галлэхер и Маккормак побежали к своим боевым позициям. Каллинен устремился за ними, но Диллон его удержал:
— Это правда, то, что ты сейчас рассказал?
— По поводу малышки? Конечно. Жаль, если британцы меня ухлопают; потом было бы что вспомнить.
— Нет, о том, как она была одета.
— Тебя это интересует?
— Сейчас я их немного расшевелю, — объявил Келлехер, и пулемет его застрочил.
Диллон оставил Каллинена у бойницы и направился к кабинету-карцеру. Ключ был в дверях.
Раздался первый пушечный выстрел.
Снаряд залетел в сад Академии. Что и говорить: поражение цели по-прежнему велось с явной медлительностью. У командора Картрайта на душе скребли кошки.
В ту самую минуту, когда снаряды посыпались не на, а, как и раньше, вокруг почтового отделения на набережной Иден, Диллон, беззвучно повернув ключ в скважине дверного замка и не менее беззвучно толкнув дверь, вошел в кабинет.
Герти Гердл расстелила на стуле свое окровавленное платье, не иначе как для того, чтобы оно высохло, и теперь, сидя в кресле, предавалась мечтаниям. На ней не было ничего, кроме лифчика, трусиков самого модного для того времени фасона и облегающих шелковых чулок со строго вертикальным рисунком.