Я смотрел на эти вечные струившиеся воды и размышлял о любви, которую питал к этому человеку, любви, к которой не примешивалось ни капли желания, – по крайней мере, я его не обнаруживал. Я сравнивал ее с любовью – робкой, скрытной и одновременно жадной и упрямой, – которая влекла меня к телам женщин, приводя к их попеременному присутствию – к лихорадочной жажде их присутствия и к раздражению, в которое повергало меня их присутствие. А в глубине этого – даже не материнского – лона трепетало существо с едва намеченным или неопределимым полом, куда более древнее, чем я сам, некто, с кем я менялся ролями и кто упорно молчал, словно изумление замкнуло ему уста. Я вспоминал господина пастора Ганса Нортенваля и четвертую эклогу Вергилия, которую следовало заучить наизусть и декламировать с истинно германским пафосом; при этом полагалось простереть вперед обе руки и вытянуть пальцы. Герр Пфаррер заставлял нас читать эти стихи, а сам слушал, отбивая такт гибкой палочкой, напоминавшей дирижерскую. Каждая ошибка или заминка каралась жестоким ударом по пальцам.
Я вернулся на улицу Варенн. Позвонил по телефону. Отправился в «Понт». Мы стали часто видеться. Обычно я ждал его на площади Лувра по вечерам, когда он кончал работать. Или же он заходил за мной к Костекеру, на улицу Риволи.
Двадцать седьмого мая я был приглашен к ним на ужин. Для детей я купил за бешеные деньга, разыскав с большим трудом (поиски эти заняли у меня два дня), дижонские пряники – улитку, золоченую курицу, святого Николая и веселую свинку. Дельфина, в бытность нашу в Пренуа, обожала дижонские пряники. Но сложнее всего оказалось раздобыть другой пряник – реймский ржаной, в виде колокола; такие пряники мой отец, оставшийся в душе роялистом, ставил превыше Господа Бога. Раздобыл я также банку смородинового желе без косточек, сделанного в Бар-ле-Дюк, присовокупив к нему баночку черничного варенья из Лалувеска. В данном случае я мог быть спокоен: мне было хорошо известно, что Сенесе любит и то и другое. Сам я терпеть не могу принимать и вручать подарки (а если уж совсем честно, то принимать не люблю еще больше, чем дарить) и считаю это одной из самых мерзких черт своего характера. В общем, скажу так: по моему мнению, подобная странность стоит в ряду отвратительнейших качеств человека и вполне характеризует его с плохой стороны. Я всегда с тоской жду, когда явится Gabenbringer,[112]
и едва ангел-даритель, или Дед Мороз, или святой Николай выйдут за порог, заглядываю в комнату, вижу стол, заваленный подарками, и в отчаянии удираю подальше.Итак, я заявился на улицу Гинмэр в сильном смятении. Проезжавший автомобиль задел меня при переходе на другую сторону, и я упал на тротуар, моля Бога сохранить в целости банки со смородиновым желе без косточек и с черничным вареньем, которые вполне заслуживали этой милости. Я позвонил в дверь.
Квартира сияла неописуемой красотой и завидной роскошью. Более того, эти апартаменты были настолько великолепны, что зависть вполне могла вылиться в неугасающую ненависть. Хочу напомнить, что я пришел сюда из своей магдаленской студии. Просторный овальный салон выходил своими шестью окнами на улицу Гинмэр и в Люксембургский сад; стены другой гостиной, поменьше, были увешаны изумительными картинами и гравюрами. К счастью, камин был сложен из искусственного мрамора, и это позволяло ощутить жалость к хозяевам, вынужденным жить рядом с таким уродством.
Сенесе сам открыл дверь. Мадлен шла мне навстречу по коридору, она выглядела слегка смущенной. Невозможно было признать в ней былую тринадцатилетнюю девочку с обгрызенными ногтями и коленками в синяках. Высокая, белокурая, энергичная женщина. Она не смотрела мне в глаза.
«Добрый день, месье», – сказала она, глядя то на мои ноги, то на дверной порог.
Я поцеловал ее в щеку.
«Вы меня помните?» – спросила она.
Она все еще избегала встречаться со мной глазами. Трехлетний Шарль цеплялся за руку матери. Я расцеловал и его.
«Вы пьете аперитив до ужина? Хотите
«Мадлен, делайте, как сочтете нужным».
Тут она наконец взглянула мне в глаза.
«Разве вы не помните?» – сказала она с упреком.