Я пересказываю это ощущение потому, что оно ознаменовало собой не просто возврат к жизни, пусть и ненадежный, хотя и полный надежд, а гораздо большее – рубеж, навсегда отрезавший меня от темного царства депрессии. Телефонный звонок, что обернулся призраком самого любимого существа – кошки, которая вспрыгнула ко мне на колени, вернулась ко мне растворенной в том самом солнечном лучике, разбудила неуемную жажду круглосуточной работы, – все расставил по своим местам, вернул в привычные границы, подчинил прежнему, пусть и скверному, ритму или, по крайней мере, прежнему, довольно ускоренному темпу, словом, навел полный порядок в моей судьбе. Я увеличил количество заграничных турне. Старался, как всегда, избегать Германии, зато охотно ездил в Швецию, где встречался с Надеждой, в Японию и Англию. Выкупил у владельца оба этажа в домике на набережной Турнель, снял – как только американский проект обрел реальные очертания – студию в Нью-Йорке и начал регулярно наезжать в Калифорнию и Техас. В Глендейле снова повидал – правда, с меньшей радостью, чем ожидал, – Цеци и Джона. Перевел биографии Корелли, Телемана, Бьяджо Марини. Моя ипохондрия кардинально изменила направление. Отныне, куда бы я ни ехал, не мне становилось плохо при первом же ливне, при первых же раскрывшихся почках, – «заболевали» два-три инструмента, которые я возил с собой, лишь бы они помещались в моем «фольксвагене». Колок квинты[83]
жалобно поскрипывал. Я чувствовал скрытую, тревожную вибрацию струн. Уж не лопнула ли колковая коробка? Или подставка? Или душка? В общем, где-то что-то явно разладилось. Острое беспокойство, неотвязное, как оса, летящая за своим детенышем, вылилось теперь в заботу не о собственном теле, а об инструменте. Отныне я советовался не с кардиологами, дерматологами, спазмологами и астрологами, а со всеми скрипичными и смычковыми мастерами, каких только мог сыскать. Где бы я ни выступал – в Лондоне, в Нью-Йорке, в Стокгольме, а вернее, в Сёдертелье,[84] – я тотчас бежал, как бегу и сейчас, на консультацию к ближайшему скрипичному мастеру. В результате я живу в окружении многочисленных, утонченных, замечательных друзей. Они слегка протирают пемзой трость смычка, ставят на место душку, передвигают подставку. Подобно тому как в передней у дантиста зубная боль отступает, а иногда и стихает вовсе, мне достаточно доверить взгляду или руке мастера свой инструмент, чтобы тот перестал дрожать. Эти извечные заботы назывались в старину, в совсем иных цивилизациях, материнскими. Я ужасно люблю мастерские музыкальных инструментов. Люблю запах новеньких, еще не подсохших, не покрытых лаком дек, красоту изящно закругленных колков. Ежегодно я отмечаю – с таким пылким усердием, на какое только способен, – праздник святой Цецилии.[85] И каждый год – или раз в пять лет – отказываюсь от любого ангажемента, чтобы съездить на ярмарку струнных инструментов в Познань или в Кремону. Там я хожу по рядам, присматриваясь, прицениваясь, зоркий и бдительный, точно крыса перед мышеловкой или, скорее, точно пес, натасканный на поиск трюфелей у подножия зеленых дубов.Даже сегодня не проходит недели, чтобы я не поднял трубку и не записался на прием к врачу при первых же признаках мигрени или анемии. Только не подумайте, что музыкальные инструменты могут страдать психосоматическими расстройствами, – проблема кроется в слухе их владельца. Я стал абсолютно равнодушен к собственным хворям, но не могу позволить себе запустить болезнь ради трех десятков инструментов, которые собрал у себя в доме и которые – уж они-то наверняка! – обладают живой душой.