Надежда часто плакала, – и я тоже старался выказывать расположенность к отчаянию и слезам. Мы питаем иллюзию, что в нашем теле существует такая заповедная область, где осталась хотя бы малая доля нашего детства. Какая-то частица новорожденного. Какое-то более чувствительное, чем все остальные, местечко, скрытое от посторонних глаз или от обычного света, где кожа – мягче взрослой, где она сберегла первозданную нежность, словом, крошечный остаток младенческого тельца, который еще не утратил тепла
По вечерам мы чаще всего ужинали у нее в отеле. В течение всего ужина она держалась напряженно, сидела в деревянной позе, брезгливо поджав губы, и резко, надменно командовала официантами. Зато у себя в номере как-то сразу молодела, снова превращаясь в маленькую девочку. Мы снимали одежду. Разглядывали друг друга. Обнимались – без нетерпения и даже, честно говоря, без особой страсти. И начинали заниматься любовью – бережно, сосредоточенно, даже серьезно; я бы назвал этот акт сдержанным, пуритански непорочным, неспешным и скучноватым – словом, благородным и приличным. Думаю, однако, что у нас обоих в глубине души – какими бы выдающимися, безупречными и достойными восхищения мы себя ни считали, – таилась искренняя жажда любви, и неутолимая, и робкая, нечто вроде второго, потайного сердца, переполненного любовью; впоследствии, влюбляясь в женщин, я никогда больше не испытывал такого ощущения, – оно было настолько ярким, что мы и теперь, встретившись на гастролях в одном городе, иногда сливаемся в объятиях.
Этот волшебный дурман сумел так тесно соединить две наши совершенно разные, эгоцентрические натуры – не говоря уж о том, что он доставлял чисто физическое наслаждение, исцелил меня от мучительного бессилия и глубокого отчаяния, – что я начал подумывать о женитьбе на Надежде. И однажды вечером несмело поделился с ней этой идеей. Она отреагировала мгновенно, – она отказала. У нее был ребенок, восьмилетний сын, которому она без конца звонила и о котором без конца рассказывала. Кажется, она даже проводила с ним несколько недель в году.
Говорят, невроз прилипчив, как артроз. Я пережил период депрессии. Он длился восемь или десять месяцев. Меня, что называется, «сглазили», – от кого-то я узнал, что именно так выражались в старину французы; иными словами, я был несчастен. Родной, то есть материнский, язык – это такая штука, которую, по моему мнению, трудно понять, за исключением тех случаев, когда человек хочет сказать, употребляя прилагательное на данном языке, что некто по натуре зол, скрытен и строг. Но не одни только матери злы, скрытны и неприступны. Языки так же непостижимы и далеки от вас, они всегда пугающе неуступчивы и бесконечно требовательны. И ничто не помогает нам до конца избавиться от «сглаза», вернуться к реальной действительности с ее простыми радостями – сиянием света, удовлетворением желаний.