Кроме вымывания запретов, этому способствовал и обновленный коллективизм костров, бардов, даже протодиссидентских кухонь. Правда, может быть, сам он – плод «вымывания»; не знаю. Точно помню одно: вернувшись из Литвы в конце 1969 года, я попала в Философскую энциклопедию. И вот, участники того самого V тома, где были Франциск, Фома, Тереза, христианство, проходили без очереди в столовой и, победно подмигнув, брали засохший салат. Конечно, автор «Фомы» и «Франциска» так не делал, он-то сохранял повадки «мирного времени»; но его очень удивляли упомянутые действия. Помню, он (то есть Сергей Сергеевич Аверинцев) жалобно говорил мне, что один из наших философов, читавший совсем уж непонятные книги, «не ведает об иерархии».
К чему я все это вспомнила? Наверное, к тому, чтобы благодарить Бога за внешние свободы, которые намного превосходят то, о чем мы едва смели мечтать. Что же до свободы внутренней, мало кто к ней готов, но это – другая тема.
Теперь напомню, что М. Маггридж делил режимы на выносимые и невыносимые. Когда мы рассказываем, как приезжал в Литву отец Евгений Гейнрихс, покупал жареных кур и называл нашу трапезу на кухне «курариумом», кажется, что было очень уютно. Может, и было, но не дай Бог никому такого уюта. Я переводила тогда «Мерзейшую мощь», где Льюис говорит, что достаточно кормить зверей и просто жить в усадьбе Сэнт-Энн, чтобы мерзкий институт (ГНИИЛИ) в конце концов рухнул. Переводя это и читая, мы, конечно, надеялись и все-таки очень удивились, когда это произошло.
Наконец, Честертон предлагает выражать «молчания мятежом» «презренье Божье к власти земной». При выносимых режимах это возможно, а при невыносимых – нет, что бы ни казалось тем, кто при них не жил.
Мирная речь кота…[ 72 ]
Летом 1972 года было очень жарко и очень трудно. Под Москвой горели леса. Многие друзья уехали. Общение 1960-х, располагавшееся между чем-то вроде комсомола и чем-то вроде соборности, сменялось странным испытанием: ты часами слушаешь, как тебе из дальних одиноких квартир нетерпимо и нетерпеливо часами говорят о себе. Потом вы встречаетесь в Новой Деревне, ты каешься отцу Александру, а он, улыбаясь, слушает всех, и даже всем поддакивает.
Тем летом Владик Зелинский, будущий отец Владимир, привел ко мне своего бывшего коллегу по кафедре перевода в Институте философии. Звали его Юра Мальцев, а бывшим он стал потому, что писал начальству примерно такие письма: при советской власти я жить не могу, пустите меня в Италию. Его иногда клали в психушку, но выпускали и не сажали. Однако заработать он мог только переводами с итальянского. Мне как раз предложили вырезать статьи из «Osservattore Romano» и переводить их. Я вырезала, отдавала ему, относила перевод в Патриархию, получала деньги и опять отдавала ему. Подписи, конечно, не было – перевел кто-то, и ладно. Так многие тогда кормились.
Так шло до февраля или марта 1974 года. Вот-вот должны были уехать Шрагины, оставался год до отъезда Агурских. Марина Глазова присылала стихи, мы обе поливали их слезами, она – там, я – здесь. В «тихой, похожей на Назарет Матвеевке», как писал мне один друг из Святой Земли, Мальцев бывал часто и сидел подолгу, как привыкший к одиночеству холостяк. Когда мы с дочкой Марией и котом Кешей собирались на кухне – он иногда с нами разговаривал.
И вот однажды он сказал, что на отъезд уже не надеется. Тринадцатилетняя Мария, как Валаамова ослица, сразу произнесла: «Юра, вы до Пасхи уедете». Он вежливо объяснил, что чудес не бывает, печально послушал ее рассказы о домашних и общемировых чудесах и обещал, что, если уедет, немедленно пришлет ей самую лучшую книгу о кошках. Он уехал, именно до Пасхи. Кажется, кагэбэшники так от него устали, что предложили жениться на какой-то еврейской барышне и убираться в свою Италию.
Май был холодный и невыносимо печальный. Володя Муравьев пил по полбутылки кубинского рома, украшенного котами (белый, рыжий, черный), и страшно страдал, представляя – что ждет его детей, из которых Алеша и Надя были уже тут, на земле -ему пять, ей три с половиной, – Аня же собиралась родиться в начале осени. Я пыталась вещать, как все та же ослица, что Бог сильней советской власти. В. М. иногда немного утешался, иногда – нет.
«Томасина» пришла 24 июня. Мои дети были в Литве (Томас вообще тогда жил там). Мы с Кешей, в Матвеевке, не особенно жили. Молились и трудились без перерыва, но остальное, честно говоря, жизнью назвать трудно.
Пошла я на почту, принесла книжку. Был мокроватый, очень зеленый день. Я села в старое кресло и не встала, пока не дочитала до конца. Когда я вспоминаю, мне кажется, что я, как Алиса, плавала в озере слез. Вероятно, дня через два я стала переводить, начиная с середины. Кончила примерно к августу и сразу пустила в самиздат.
Собственно, «Томасина» и есть «сама жизнь». Мне и сейчас кажется, что она ближе к правде, чем книги, на которых я росла – «Леди Джейн», «Маленькая принцесса», эпос Луизы Олкотт; не лучше – те, может, и прекрасней, – но именно «ближе к жизни». Доказать это нельзя.