И по преимуществу рвет нетерпеливо нити своей жизни молодость. Она горда и непримирима. И главное — она слишком сильна бьющим в ней потоком жизненной жажды и влечений, чтобы медленно и тоскливо влачиться по колеям нужды, робких ожиданий, бессильных грез, бесцветных, сухих, мертвых дней. Сердце молодости бьется страстно; ей необходима жизнь, прибой ее уносящих волн. Она не может ждать и ждать, она умирает от этого. Все те ушедшие — они не могли больше ждать, не выдержали ожиданий. Еще день голода, еще день пустоты, оброшенности, бессилия, — и вот наступает последний почему-то день... За ним, правда, мерещатся призраками еще такие же серые, пыльные, страшные мертвой тоской дни. Но юность кричит: „Нет, нет,нет! Не хочу, не могу больше!... И захлопывает дверь в пространство этих дальнейших проклятых Богом дней, с великой тоской в душе решая, что надеяться больше не на кого: ни на Бога, ни на людей. Дорога жизни упирается прямо в смерть.
Нужно считаться еще с особой психической атмосферой юности, с особым безумием ее, от которого не избавлен никто, с ее смутным, но тайно мерцающим в каждой душе сознанием какого то непреложного величия человеческого „я“. Ведь мы только в старости обычно продаем свое таинственное первородство, свои великие достижения за чечевичную похлебку удобств и приятностей. Переход от молодости к зрелости всегда характеризуется уменьшением требований, спуском в какие-то низины. Молодость часто безумна в гордом сознании истинно-королевского величия своей поэзии, своей романтики и не хочет унизить этого величия в пыли и грязи жизненной мертвечины. Только в молодости мы верим не рассудочно,
В старости мы умнее, тогда мы страшно бережливы и считаем не тысячи, а копейки жизни. И сравниваем не мечту с реальностью, а небытие с реальностью и в выборе между „кое-чем “ и „абсолютно ничем“ решаем взять хоть кое-что.
Но это потому, что в старости нет вокруг человека такой грозовой, беспокойной, страшно волнующей душу атмосферы. Не обвевают его тогда крылья каких-то восторженных влечений, не томит его та музыка романтики, которая присуща человеку, как одна из вечных сторон его духа.
С молодостью же всегда неразлучны лирика и поэзия вообще; ни один лавочник, ни один крестьянин не выходят из магического круга жизненной лирики, переворачивающей вверх дном всю обычную жизненную математику. Если нужны доказательства власти лирики в жизни вообще, то стоит только вспомнить о власти в жизни всех тех чувств, которые в уменьшенной своей силе входят в лирику, как ее содержание.
Но есть еще одно могучее для юных душ побуждение к смерти.
Я уже говорил о том, что уходят из жизни не потому, что жизнь бедна, а потому, что она волшебно богата и мучает душу своей недостижимостью. Что уходят именно жаждущие с воспаленным от жажды ртом. Это не отрицание жизни, но отрицание себя, в своей слабости, перед ее богатством и мощью. „Жизнь сказочна, а я слаб и валяюсь в пыли— скажет такой уходящий, — во имя самой жизни я должен уйти, чтобы не искажать ее“.
Близко к этому аргументирует герой „Рассказа о Сергее Петровиче“ Л. Андреева. Жизнь — для победителей; я — падающий и я сам себя толкаю.
Эти Сергеи Петровичи, неподготовленные и слишком бедные для жизни, они как-то не достигли полного роста человеческого „я“. Они остались, к величайшему своему ужасу, неосуществленными, полуживыми. В них жизнь, ее формирование, ее рост на половине пути остановились. В результате — тоскующие о своем бессилии карлики, которые торопятся уйти от своего безобразия, от своего бессилия в успокаивающую и всех равняющую тьму небытия.
Смерть — здесь какое-то восстановление равновесия, кощунственно нарушенного закона жизненного баланса.
Нет ничего более противоестественного и кошмарного, чем эта обреченность живого существа на полужизнь, на полусуществование, на трату 1
/1000-ной своих сил. Эта кастрация души, кастрация жизни заставляет бешено возмущаться всю натуру человека, рвать преграды, биться головой о каменные стены, чтобы уж потом в совершенном отчаянии затихнуть и начать тупое, мертвенное прозябание вместо жизни.