Грех смеяться, а смешно, и Гонецкого не хочется вспоминать. Только как не вспомнишь его, когда он все-таки в Сандунах все не так сделал. Сразу видно — не купец. Вот богатых гостей много, становится все больше, всех не перечтешь — сразу и надо было для них вход подороже сделать. За гривенником не постоят. Наоборот, друг перед дружкой выставляться будут. Но только поздно теперь: как полтинничное отделение переделаешь — не станут же называть «шестидесятикопеечное»? Такого слова не придумаешь, да и говорить лишнего станут. И управа не позволит: таксу повышать нельзя. А вот с номерами, пожалуй, можно поправить. Вспомнив старые Сандуны, в которых она невестой мылась из серебряной шайки, велела заказать дюжину новых серебряных тазов — старые давно продали, да и не годились — низкие, вода быстро стынет. Приказала, чтобы на шайке вензеля нарисовали. Так и сделали: на боку красиво нарисовали «Сандуновские бани — ВФ», то есть Вера Фирсанова. Из тех тазов самые богатые московские люди и стали мыться, в самых лучших номерах, где и будуар и гостиная. И платили теперь за новую роскошь не пять рублей, как до этого, а десять. Вера Ивановна оказалась права: все равно шли! Десятирублевых номеров и не хватало.
Два раза в неделю в десятирублевые прикатывал купец Подъячев. И когда это он так разбогател — никто того не заметил. Грубый, необразованный — мужик мужиком, а деньги повсюду рассовал, несчитанные. Приходил в номер, мылся сам — никого до себя не допускал. Попарится, похлещется, на кушетке отлежится и кликнет молодца: дескать, зови Дуньку Рябую. Знали все здесь про него наперед. И удивлялись: на кой ему сдалась самая некрасивая из здешних девок? Дунька Рябая на Трубной жила — рядом. Только позови — тут же и прибежит. Только чем дальше, тем Подъячеву Дунька Рябая милее становилась. Стали молодцы этим промышлять. Позовет он Дуньку — сразу пообещают: хорошо, дескать, мигом пришлем. А через десять минут входит один из них и руками разводит:
— Нетути Дуньки Рябой. К тебе в Сокольники поехала.
Вставал раздосадованный Подъячев с белых простыней, шел к брюкам, брошенным на кресло, доставал из кармана десятку:
— Езжай в Сокольники. Извозчика возьми. Только быстро!
Через полчаса являлся молодец обескураженный:
— Не едет Дунька: у тети именины.
Подъячев сердился не на шутку. Шел к брюкам снова, четвертную доставал:
— На! Отдай ей — скажи, чтобы враз была здесь.
А у Дуньки Рябой и тети никакой не было. В Сокольники ж она и не ездила — что ей делать там? И здесь на Неглинной, особенно в Рахмановском переулке, господ сколько угодно. Только не всем она нравилась, а уж больше Подъячева никто ее не любил. Только зачему ему сказывать о том?
Дунька стояла в переулке, подсолнухи лузгала, смеялась, что заставила купца маяться и деньги с него для себя и для банщика выманила. Потом шла через арабский дворик на второй этаж. Бойко отворяла дверь номера с серебряными шайками, где на кушетке нагой богач лежал. Останавливалась в дверях, руку на бедро ставила, сердито спрашивала:
— Звал? А зачем?
Ну не знала, совсем не догадывалась Дунька Рябая, зачем ее купец в номер звал…
Вера Ивановна Фирсанова делала вид, что ей неведомо, во что превратилось ее номерное отделение. Вся Москва знала, а она вот нет. Даже гости из гостиницы напротив, что всю улицу занимает — Петровские линии, об этом слышали. Приедут из Нижнего Новгорода, из Ирбита, Воронежа и сразу скажут: позови, брат, какую-нибудь. Молодец глаза удивленные сделает: дескать, это кого я позвать должен? Никого мы здесь не зовем. А как рубль дадут ему, сразу смягчится, первейшим другом сделается: альбом несет. Альбом с фотографиями в надежном месте лежал. Там девицы с Рахмановского, Трубной, Цветного бульвара. Под фотографией — ни имени, ни номера. Всех их молодцы и так помнили. Ткнет гость пальцем: «вот эту зови» — молодец знает: Манька Лошадь понравилась. Или Фроська Синяя Лента, Глашка Крокодил, Арина Повитуха… Но как ни знал каждую, а все-таки книжку из Мясницкой больницы часто спрашивал — здорова ли, а не то беды потом не оберешься.
Вера Ивановна все больше требовала денег с конторщика за номера. Тот кряхтел, но давал — все равно и ему изрядно оставалось: ох и прибыльное дело были эти Сандуны!