И как ни странно добивается результата. Ведь у него есть два универсальных переводчика, у нашего сержанта — два кулака, размером с голову крупного младенца. Они побывали во многих переделках и покрыты вязью шрамов, оставленных зубами рекрутов-бедолаг.
Добытое трудами взаимопонимание дает нам две новости: деревня бедна и то, что болтающееся на шнурке украшение — чешуя с одного из укеле демона нижнего мира Ра Кхана, побежденного кем-то из древних героев. И амулет этот одаривает владельца вечной жизнью. Хотя я и сомневаюсь в этой чепухе, тем не менее, отбираю блестящую безделицу у старого гриба. Зачем ему вечная жизнь? Неужели он хочет умереть от старческого поноса?
— Идиот! — неизвестно почему заключает начальство и отбывает на поиск новых уборных и медных кувшинов, в каждом их которых может обитать джин, исполняющий любые желания французского солдата. Надо только подобрать к нему подход. Пусть даже и с помощью универсальных переводчиков.
Солнце медленно тонет в пыли, пока мы бредем к лагерю мимо занявших переправу гренадеров Мерсье. Я думаю о вечной жизни, и мысли мои текут медленно, прерываемые недовольным бурчанием Дюбрейе. Он копается в своем морщинистом улове и на что — то жалуется, поглощая добычу. Я его не поддерживаю, у меня теперь вся жизнь. Ослепительная и яркая. Я молюсь неведомому богу Атуна Укеле, и мне становится легко. Я радуюсь тому, что у меня теперь что-то есть, помимо возможности убивать и быть убитым. Узнав об этом, Дюбрейе хохочет, хлопая себя по толстым ляжкам. Все, что нельзя сожрать или выпить — выше его понимания, и он великодушно угощает меня орехами. Но я отказываюсь.
Наутро брюки славного сына Пикардии топорщатся, вызывая насмешки. Определенная часть его тела восстала против хозяина, и не поддается ни на какие уговоры и мольбы. Жаку наливается кровью и рассматривает остроумцев, потешающихся над его несчастьем.
Наша палатка ходит ходуном от наплыва любопытных. Самые смелые предлагают пострадавшему верблюдиц и осликов, что везут наши припасы. И Дюбрейестарательно гоняется за шутниками, напоминая сатира — бархотку, преследующего пастушков. А затем с проклятиями убегает в деревню на поиски коварного старика. Дом того естественно пуст как сума нищего и Жаку ничего не остается, как понуро вернуться, чтобы потом, затаившись в тенях палатки, долго молитьсяСан-Бернадетте.
Ближе к полудню он появляется на свет совершенно изможденный, и мы долго спорим с ним: что означает это таинственное «Атуна укеле»?
Дюбрейе твердо стоит на том, что это проклятье, наложенное на него зловредным колдуном, а я со смехом доказываю обратное. Это жизнь, дорогой Жаку! Вечная жизнь!
— Атуна укеле, — шепчу я, наблюдая, как наш сержант поучает вновь прибывших в лагере под Алессандрией.
— Вы свиньи! — ревет он, — грязные свиньи, рожденные в свинарнике. Но я должен вернуть вас вашим матерям!
Альпы сонно перебирают синими тенями, но сержанту не до красот.
— Я должен вернуть вас вашим матерям целыми и невредимыми. И все потому, что у меня тоже есть мать! — заявляет он, грозно вращая глазами. И врет дважды: первый раз о своем долге, а второй — о матери. По-моему он выпал из-под хвоста, какого-нибудь медведя в Беарнских горах. При этом, родитель, узрев произведенное, по всей вероятности сошел с ума. Я делюсь этими соображениями с Дюбрейе, и тот довольно ухает.
— А ведь я вернусь домой целым и невредимым, Жаку. — твердо говорю ему я, и показываю амулет- У меня есть укеле!
— Дерьмо! — стоит на своем доблестный сын Пикардии.
Об этом мы спорим с ним и под Маренго, где к всеобщей радости, наконец, убивают нашего сержанта. Злые языки утверждают, что из пяти пуль попавших в него две вошли в спину. Но я в этом сомневаюсь, в полку кроме нас с Дюбрейе, одни новобранцы. А они, как известно метко кладут лишь в штаны. И то, при обстреле из пушек.
Впрочем, надеюсь, что сержант попал в свой особый сержантский рай, где Господь наделяет каждого новоприбывшего полуротой гнусавых деревенщин, путающих право и лево. На обед там подают горы чеснока и каплунов, и вино — самое, что ни на есть, мерзкое. То, в котором удобно мыть сапоги, за отсутствием воды.
— Хочешь умереть от старческого поноса? — предлагает сержант, а новобранцы пожимают плечами. Им уже все равно, ведь они все мертвы.
Под Сан-Джулиано, австрияки основательно кладут нам, бросаясь в штыки. И Дюбрейе заводит обычную песню.
— Дерьмище! — орет он, парируя удар усатого пехотинца, — Дермище, Антуан!
Я соглашаюсь с ним, сцепившись со своим противником. Я надеюсь выжить, ведь у меня есть вечная жизнь, отобранная у старика. И она болтается на моей шее, оберегая от всяких солдатских неприятностей. Штыки слепо рвут воздух, а пули путаются в траве. Я жив и на мне ни царапины. А наш полк теряет половину людей. И мимо Нельской башни опять плывут тела.