Дермище! Вооруженные этой молитвой как знаменем, мы, после многочисленных стычек и боев прибываем под Бородино. И там гибнет Дюбрейе. Русские поливают нас картечью с Шевардинского редута. Один из снарядов ударяет в Жаку и отбрасывает его назад, раздробив таз. Ужас! Ужас носится над нами. Дюбрейе стонет, кусая губы в кровь. И затихает быстро. Пикардия теряет свое потомство. Благословленная земля лавочников и карманных воров. Коровы бодают матерей на сносях, и сыновья их, простые Жаку, Антуаны, Александры — теснятся у ворот рая, напирая на бородатого ключника.
— Все твои солдаты решили сегодня победить! И они победят! — заявляем мы и побеждаем русских moujikes. А затем вступаем в Москву, чтобы сбежать из этого проклятого Господом города зимой.
Жаркие искры угасшего пламени, вот кто мы есть сейчас. Великая армия тает, и я теряю Нельский полк или полк теряется где-то. Я бреду, бреду. По застывшей снежной дороге, размышляя об этом проклятом «Атуна укеле», и о том нужна ли мне вечная жизнь, если она еле теплится под конским потником, в который я кутаюсь?
На исходе второй недели отступления, наполненном постоянной ходьбой и страхом теней с гиканьем вылетающих из леса, я вижу отдыхающую смерть. Она сидит на обочине и улыбается мне, застывшими голубыми как небо глазами. Я пытаюсь улыбнуться ей в ответ, но замерзшие губы не слушаются, и тогда я просто дарю ей свой амулет. Пусть носит, ведь я уже не хочу умереть от старческого поноса. Тонкие струйки пара ее дыхания, плетут свои сложные узоры, а я салютую смерти! Живи! Вив морт!
И шагаю дальше. Два дня, три…. Греюсь в покинутых усадьбах. У костров случайных товарищей. У одного из которых, встречаю мартиникосов маршала Богарнэ.
Мы долго сидим, отогревая озябшие ладони пока благословленное тепло не проникает глубже в промерзшее тело.
— Что такое «Атуна укеле»? — спрашиваю я. Они молчат, и лишь один из них начинает улыбаться.
— Что такое «Атуна укеле»? — повторяю я. На что мой собеседник хохочет. И мне приходится расстаться с четвертью своего огромного состояния, лежащего в зарядной сумке: двумя сухарями, чтобы получить ответ.
— Это древний язык, — поясняет он, — и очень нехорошие слова.
Мы молчим некоторое время, а потом он переводит.
— Эти слова означают: отстань от меня, член обезьяны! — он грызет мои сухари и смеется вовсе горло, поблескивая зубами и белками глаз. Я улыбаюсь ему и плотнее кутаюсь в попону. Холод ночи пробирается под нее и достает до тела.
А через пару дней, когда набрякшее красным солнце стоит над верхушками темных елей я, впервые за много недель, вижу свое отражение в зеркале. Кто-то слишком жадный, или слишком расчетливый, лежит поодаль, выставив из снега спину в пехотном мундире. А я смотрюсь в его бывшее имущество, вернее в остаток пожелтевшего зеркала в темной раме, которое этот бедняга протащил много лье.
— Атуна укеле! — говорю я сам себе, и улыбаюсь обветренными губами этому заросшему редкой бородкой незнакомцу, чьи глаза ввалились в темные ямы глазниц, — Атуна укеле!
И смеюсь, смеюсь… Над собой и своими богами, над сорока веками и вечной жизнью. Смеюсь, своему отражению, снегу и теням, вырвавшимся из леса. Они несутся ко мне по снежной целине. Видны их лохматые шапки и бородатые лица. Я не хочу умереть от старческого поноса! И вынимаю последний заряд из сумки. Атуна укеле!
Па де труа санитара Арнольда (2020)
— Ну, так машина у него хорошая была? — Саня разглядывал меня сквозь пыльные стекла ленноновских очков. Январь, заметая белым мутные сумерки, играл цветами за окнами моей сторожки. Вот так просто играл снегом и тенями, словно не было на земле ничего: ни человека, ни супермаркетов, ни лактобактерий и жидкого кальция, укрепляющего эмаль зубов, ни жалких потуг маркетологов, ни надежд, глупости и прочего, что льется на голову. НИ-ЧЕ-ГО! И осознание этой космической пустоты грело душу как стакан горячего крепкого чая.
Кусок дороги, видневшийся за стеклом, замерзал в новогоднем хаосе. И все у нас было: пара спиртного купленного вскладчину, украденные Саней на работеогурцы, колбаса, майонез, тени неслышно скользившие за морозными окнами, а в довесок — бабка Агаповна, ютившаяся на застеленной постели. Пить она отказалась наотрез, а вот разговоры слушала с удовольствием, вставляя иногда, свои пять копеек.
— Машина-то хорошая? — переспросил Саня.
— Пежо вроде, Сань, но старенький, — ответил я.
— Мессершмитд, — влезла в разговор гостья и хихикнула. В ее пунктирном существовании, именно этот день, долгий, как любой сочельник и настолько же тихий, был обведен кружочком, обозначавшим в календаре бабки, намеревавшейся жить до двухсот лет, что он был прожит.
— Да хоть какой, — загорелся Сашка. — на разборку его! Я тут человечков знаю. С руками оторвут. Там знаешь, сколько полезного продать можно?