В связи с юбилеем МХАТ в центральных газетах появились наряду со статьями других выдающихся актеров качаловские статьи: "Чехов и Горький в Художественном театре", "Три образа" и "Два образа".
"О В. И. Качалове надо писать целые исследования, -- говорил в своей статье Н. П. Хмелев.-- Его исполнение -- предел отточенной, необычайно острой мысли, фразы, слова, виртуозной интонации. У Василия Ивановича учатся целые поколения актеров советского театра".
В юбилейном спектакле Качалову предстояло играть не Фамусова, а Чацкого и надо было приучить себя к этой мысли в течение очень короткого срока. Ему было 63 года. С молодых лет нося в себе образ _с_в_о_е_г_о_ Чацкого, он получил возможность осуществить его слишком поздно, когда возраст резко не соответствовал роли. Это угнетало его. Большая сосредоточенность, замкнутость, серьезность стали его господствующим настроением в эти недели.
27 октября 1938 года, в день празднования 40-летия МХАТ, в правительственной ложе находился весь состав Политбюро во главе с И. В. Сталиным. В зрительном зале -- видные представители всех отраслей труда и знания, Герои Советского Союза, знатные люди советского искусства. Присутствующие встретили овацией старейшин Художественного театра. От коллектива МХАТ открыл юбилейный вечер В. И. Качалов. Он предложил почтить вставанием память гениального создателя МХАТ К. С. Станиславского. По просьбе Вл. И. Немировича-Данченко В. И. Качалов прочел его речь, подводившую итоги творческой жизни театра за 40 лет.
30 октября состоялся спектакль "Горе от ума".
На этот раз Качалову наконец удалось осуществить свой замысел. Тема качаловского Чацкого -- "И вот та родина!" Его Чацкий -- ровесник Рылеева и Одоевского. В. И. не пытался дать портрет юноши, -- сама мужественная простота его исполнения таила зрелость мысли. Его Чацкий прост и искренен, одинаково страстен и в своей любви и в своей ненависти. В первом акте самая настоящая, пленительная, кипучая молодость владела его чувствами. Он радостно взволнован утренней встречей с Софьей ("и весел, и остер"). Он не только влюблен в нее, но и уверен в ее тайном сочувствии его колкостям по адресу барской Москвы. Ее холодность его не смущает, но вызывает недоумение и несколько настораживает. Даже в начале второго акта, в сцене с Фамусовым, едва можно было ощутить в Качалове -- Чацком, за легкостью его задорного остроумия и обличительных острот, черты формирующегося декабриста. В нем кипит веселое озорство. Только со словами "А судьи кто?" поднимался в исполнении Качалова гневный Чацкий, и начинала расти тема "И вот та родина!". В сценах, где убедительно раскрывалось перед ним внутреннее содержание молчаливых и скалозубов, где зарождалось подозрение об истинном настроении Софьи, не вялость и меланхолия, а щемящая горечь овладевала им. Из этого качественно нового зерна и вырастал качаловский Чацкий третьего и четвертого актов. И в столкновении с Молчалиным и в объяснении с Софьей (у лестницы) вставал цельный образ будущего борца. Так говорить Софье о Молчалине и о своей любви мог только человек, полный высоких гражданских чувств. "Удивительно, -- писал С. Н. Дурылин, -- эта ревнивая тревога сердца, это горе от любви Качалову хуже удавались тогда, когда в 1906 году от него требовали, чтобы он играл "горе от любви", и с удивительным совершенством передавал Качалов это любовное терзание Чацкого в 1938 году" {С. Н. Дурылин. Качалов--Чацкий. "Театральный альманах", ВТО, 1946, кн. 1(3).}. Даже на балу он еще не утратил доверия к Софье, готов поделиться с ней своим "горем", рассказать о встрече с "французиком из Бордо". Но уже в этой сцене у Качалова звучали какая-то горькая растерянность и насмешка над собой. Такого Чацкого больше терзала не холодность Софьи к нему, Чацкому, а ее влечение к Молчалину. В четвертом акте он подавлен, замкнут. Никакие бичующие слова не могут исчерпать его горечи. "Мильон терзаний" подготовил почву не только для взрыва, но и для раздумий о будущем. Что-то определилось до конца, что-то решено без возврата. Прозрение Чацкого в финале акта дает принципиально новое: волю, мужество. Вот почему так понятен и близок советскому зрителю качаловский Чацкий. Он знает, он почти убежден, что где-то "е_с_т_ь" уголок "оскорбленному чувству" (именно на этом слове Качалов делал ударение). Вот почему без всякого внешнего блеска, в глубокой душевной собранности, почти шопотом он произносил последние слова: "Карету мне, карету..." "Обаяние Качалова здесь беспредельно, -- писал В. Ф. Залесский. -- Его голос, интонация, паузы, ударения, окраска звука совершенны и неповторимы" {В. Ф. Залесский. "Горе от ума" на сцене Художественного театра. "Театр", 1939, No 1.}.
То, что сделал Качалов в "Горе от ума" в 1938 году, можно действительно считать сценическим подвигом. Новый облик грибоедовского героя в этом спектакле стал театральным событием.