Я бы ударил его, если бы он не повернулся и не отошел от меня. Нашей дружбе явно наступил конец, и я почувствовал огромное облегчение, так как мне стали до смерти надоедать его рассказы о помешательстве Грейс, а что-либо изменить в его взглядах или как-то просветить его не представлялось возможным. В течение двух, а то и больше недель он не беспокоил меня, а потом однажды утром снова ко мне подошел. Лицо у него потемнело, нос вытянулся, и в манере держаться появилось что-то явно враждебное.
— Вот теперь вы согласится со мной, — сказал он мне по-английски, когда я расскажет, что она творит. Теперь вы увидит, какой она вредный. Он вздохнул и со свистом выпустил воздух сквозь зубы. — Она хочет давать концерт! — выкрикнул он, повернулся и пошел прочь.
Через несколько дней мы получили приглашение послушать Грейс у Эболинов. Миссис Эболин — это наша провинциальная муза. Благодаря своему брату, романисту У.Х.Тауэрсу, она приобрела знакомых в литературных кругах, а щедротами своего супруга — преуспевающего зубного хирурга довольно большую коллекцию картин. На стенах ее дома можно увидеть Дюфи, Матисса, Пикассо и Брака, но картины, подписанные этими именами, прескверные, а как муза миссис Эболин на редкость ревнива. Любую другую женщину с такими задатками назвали бы у нас в округе вульгарной плагиаторшей. Все картины написаны, конечно же, ею самой, и любой поэт, приезжающий на уик-энд к Эболинам, становится ее поэтом. Она выставит его на всеобщее обозрение, будет просить его почитать и даже разрешит вам пожать ему руку, но если вы попытаетесь сблизиться с ним или станете говорить с ним больше минуты-двух, она тут же встрянет с видом алчной собственницы и таким тоном прервет вас, точно застигла за кражей столового серебра. И вот Грейс, как я подозреваю, стала главным бриллиантом в ее короне. Концерт был назначен на воскресенье во второй половине дня; погода стояла чудесная, но поехал я с большой неохотой. Возможно, это повлияло на мое восприятие, но и все вокруг говорили, что Грейс пела ужасно. Она исполнила около дюжины песен — преимущественно на английском языке, преимущественно допотопных и о любви. Буби отчаянно вздыхал между номерами, и я знал: он считает, что все это Грейс задумала от безграничной своей злости — и складные стулья, и вазы с цветами, и горничные, ожидавшие, когда настанет время подавать чай. По окончании концерта Буби держался любезно — только нос у него стал поистине огромным.
Какое-то время мы не встречались, затем однажды вечером я прочел в местной газете, что Маркантонио Парлапьяно попал в автомобильную катастрофу на шоссе номер 67 и находится в Платнеровской больнице. Я тотчас поехал туда. Разыскав на этаже сестру, я спросил, где можно его найти, и она весело сказала:
— О, вы хотите видеть Тони? Бедный старина Тони! Тони ведь не спикает инглиш.
Он лежал в палате с двумя другими больными. У неге была сломана нога, выглядел он ужасно и чуть не плакал. Я осведомился, когда он предполагает вернуться домой.
— К Грейс? — переспросил он. — Никогда. Я туда никогда не вернется. Теперь у нее живут отец и мать. Они добиваются, чтобы мы разъехались. Так что я уезжает в Верона. Сажусь на «Коломбо» двадцать седьмого числа. — Он всхлипнул. — Знаете, о чем она меня просит? — сказал он.
— Нет, Буби. О чем же?
— Она просит, чтобы я переменил имя. — И он расплакался.
Я проводил его в порт и посадил на «Коломбо» — не столько потому, что такая уж была у нас дружба, сколько потому, что я люблю корабли и морские путешествия. Больше я его не видел. Конец этой истории имеет к нему не больше отношения, чем описанная мною стена в Вероне, но я вспомнил о Буби, когда произошло то, что читатель прочтет ниже, и я решил включить это в рассказ о нем. Дело было в Симферополе, что находится в шестидесяти милях от Ялты, в глубине материка, за Крымскими горами. Приехав с побережья на такси, я ждал самолета на Москву, и тут мне попался один американец. Мы оба, естественно, очень обрадовались возможности поговорить по-английски, тотчас отправились в ресторан и заказали бутылку водки. Мой новый знакомый работал инженером на заводе химических удобрений в горах и летел на родину в полуторамесячный отпуск. Мы сели у окна, выходившего на довольно пустынное летное поле. У нас в Штатах так выглядят частные аэродромчики, разбитые в пригородах главным образом для чартерных самолетов. Зал был радиофицирован, и молодой, очень чистый и певучий женский голос что-то объявлял по-русски. Что именно, я толком понять не мог, но, по-моему, Игоря Васильевича Крюкова просили подойти к билетной кассе «Аэрофлота».