Словно невзначай подкралась весна. Сдунуло редкий снежный покров с промерзлой земли. Бурыми пятнами выбивается на степи к свету летошняя жухлая трава. Посмотреть кругом: Тугнуй серый, скучный и упирается — там, вдали — в кольцо голых, таких же серых и скучных сопок. Лишь в полдень, когда с безоблачной высоты льют золотые потоки, молодеет Тугнуй, молодеют далекие горбы сопок. Не скучно тогда. До боли в глазах резвится над степью полуденное солнце. Но не греет еще оно. По Тугную гуляют студеные ветры-хиусы, хлещут в избы… Незаметная, невеселая весна, всегда почти так.
В этот год вёшную начали после Николы. На пашнях мерзли, норовили засветло попасть домой, ночевать в полях оставались лишь самые дальние.
— Тугая земля, — ворчал на пашне Дементей. — Весь сошник обломишь, коней ухайдакаешь.
Андрей работал молча. Совсем переменился он за зиму: смеется реже, почитай и не увидишь его белых долгих зубов, неразговорчивый стал. Дементей дивился, — первый раз в жизни схоронил от него младший брат свою печаль. Дементей как-то посоветовал отцу:
— Не иначе с сглазу… Сходить бы к Сидорихе: она от дурного глаза пользует.
Иван Финогеныч только махнул рукою, не стал выдавать тайны Андрюхиного горя. Так и не узнал Дементий правды. Сколько ни приставал он к Андрею с расспросами, сколько ни утруждал голову догадками — все напрасно.
Зимою, после загадочного бегства на Обор, Андрей по возвращении домой повадился на посиделки, зачастил на гулянки, точно и не женатый. Как-то приплелся он в полночь пьяным-пьянехонек, плакал со всхлипом, аж сердце у домашних переворачивалось. Анисья глядела на мужа округлившимися немигающими глазами, в них был испуг и мольба.
Андрей причитал:
— Собирался спалить… Силов моих нету. К бабушке Афонихе за наговором идти — пусть подохнет курва, — опять-же… Нету мочи!
Он горестно взмахивал рукою и плакал.
Наутро Тимохин парень — из соседнего проулка — постучал с улицы в окно длинным прутом.
— Дома хозяева?.. Здоровате, — сказал он выбежавшей на крыльцо Устинье.
— Здоровенько.
— Дома Дементей?
— Нетути. — Вчерась ваш Андрюха чуть было избу у Микиты не спалил.
— Что ж не ревешь? Вот язва-то! — всплеснула руками Устинья.
— Заложил парень, напился как ошалелый.
Когда Дементею передали это, он, оставшись с братом наедине, глянул на него в упор:
— Ты за что натокался тестя спалить?
— Напился, — виновато отвечал Андрей.
— Оказия! Пошто не скажешь, что с Анисьей-то у тебя деется? — Ничего. Пьяный был, говорю…
Случайно проведав о пьяной блажи младшего сына, Иван Финогеныч нагрянул с Обора.
— С чего он, бать? — встречая отца на пороге, развел руками Дементей.
Ивану Финогенычу не надо было гадать — с чего. И вновь, с еще горшей болью, почувствовал он, что враждебные силы чужого мира, ворвавшиеся в согласную семейскую жизнь, несправедливо, слепо обрушили удары на его голову. Почему он первый? Разве он плоше всех? Сухая злость, как тогда, подступила к горлу.
Андрея он разыскал на заднем дворе.
— Палить, сказывают, Микиту сбирался? — вперил он острые глаза в сына. — Трезвенность бросаешь?
— Не бросаю я, батя. Не любо мне вино, да… Эх! Тяжко мне! — всхлипнул Андрей.
— Что ж, сынок, делать станешь… Что бог связал, человеку, видно, не развязать. Поедем-ка со мной на Убор, для охоты самое время.
Последний зимний месяц Андрей провел в оборском убежище отца. Горе уже не скребло сердца и не давило камнем голову, но прежняя веселость и бездумье не возвращались к нему.
На пятый день пахоты Устинья принесла сына. Было это глубокой ночью. Андрея разбудил приглушенный, сквозь зубы, стон за стенкой. «Родит», — сообразил он.
Дементей кликнул Анисью, послал ее за бабкой. Вздули в избе огонь. Устинья металась по койке.
Пришла бабка, и черных морщинах, с кичкастой головою, туго повязанной полушалком. Голова у нее тряслась от старости, полушалок вихрасто торчал на макушке связанными концами.
Бабка выпроводила мужиков из избы, но немного погодя отворила дверь в сенцы, глухо крикнула:
— Хозяин, беги к Ипату Ипатычу. Пущай царские врата отворяет: роды тяжелые.
По гулкому безлюдью Кандабая, под лай встревоженных псов, Дементей побежал на Церковную улицу.
Остановившись у избы уставщика, он постучал в ставень. Тихо… Звякнул еще раз, сильнее.
— Господи Сусе Христе, — пробурчал за ставнем старческий голос.
— Аминь!
— Кто тут?
— Это я, Дементей… Из Кандабая. У меня баба родит.
— А! — недовольно протянул разбуженный уставщик. — Ну и што?
— Бабка приказала просить у церквы ворота открыть: тяжко бабе.
Ипат Ипатыч накинул на плечи шубу и вышел на улицу. Освеженный ночною прохладой, он подавил раздражение: нельзя отказать, когда человеку, будь то баба, приходит смертный час.
Он, пастырь отвечает перед богом за души людей истинной веры. Деды его не отказывали, в глазах народа не срамились, и он должен закон соблюдать, чтобы слушались… уважали… содержали в сытости, в достатке.
— Пойдем! — сказал он почти ласково.
В мрачной бревенчатой церквушке, где пахло ладаном и воском, уставщик зажег свечу и при желтом ее свете настежь распахнул царские врата.