Да, на минуту собака снова обрела голос… А утром, когда в доме Мойше Машбера встали после тяжкой ночи, проведенной у постели больной, с которой, казалось, уже проститься надо, — когда встали и прислуга принялась за утренние хлопоты, когда понадобилась помощь Михалки — дрова принести, воды натаскать, — стали кликать дворника, но он не отзывался. Старшая прислуга удивилась, посмотрела на запертую дверь, а подойдя ближе, услыхала царапание и приглушенное скуление. Она отворили дверь, и ей представилась картина, на которой можно было не задерживать взгляда, чтобы понять, что произошло с Михалкой ночью: сторож был мертв, в искривленном положении опирался о стенку, а собака, глядя на Михалку и на прислугу, тихим повизгиванием пыталась поделиться постигшим ее нынче собачьим горем.
Что и говорить, в доме Мойше Машбера только этого не хватало!.. Дом и так был полон горя и замер в тревожном ожидании события, которое не сегодня-завтра неминуемо должно произойти и о котором даже маленьким детям Нехамки и Нохума Ленчера было уже известно: мама всего лишь еще несколько дней будет мамой, а потом в их юной жизни случится какой-то непонятный перелом.
Они чувствовали это, потому что уже давно мать к ним не притрагивалась ни при одевании и раздевании, ни при кормлении, ни при укладывании на ночь, — все это делали теперь другие: то бабушка Гителе, то тетя Юдис, которая ни в чем не отличала их от своих родных детей, то папа, у которого с непривычки к женской работе все получалось неуклюже и по-мужски неаккуратно.
Но это, думали дети, еще не беда: случается, что маме нездоровится, но все же можно зайти к ней в комнату, поделиться детскими радостями и огорчениями, услышать от нее доброе слово, увидеть ласковый материнский взгляд. А тут им запретили входить в комнату матери. Лишь изредка разрешалось, да и то бочком, одним глазом, с порога посмотреть на мать… И каждый раз дети замечали, что мама от них все больше и больше отдаляется: она и выглядит не так, как всегда, и взгляд у нее какой-то чужой, а если она и посмотрит на них, когда они появляются в дверях, то сейчас же отворачивается, особенно когда видит их вместе с отцом, с Нохумом Ленчером.
Так продолжалось до сих пор. А в последние дни даже такие мимолетные свидания были запрещены. Дома постоянно держали наготове детские шубки, чтобы отвезти детей к родственникам, к знакомым, потому как незачем детям оставаться дома, когда настанет момент…
Накануне вечером их уже собирались увезти, но в последнюю минуту передумали и оставили дома… А ночью, дети могли побожиться, их часто будили дикие крики родных и знакомых, дежуривших возле постели больной. Дети несколько раз просыпались, и домашние приходили их успокаивать. Среди знакомых лиц дети заметили одно менее знакомое — кажется, бабушки Шейнцы, матери их отца, которая, видно, приехала сегодня с ночным поездом, когда дети уже спали.
Да, это была действительно бабушка Шейнца, мать Нохума Ленчера, которая, узнав о несчастье, ожидающем ее сына, приехала из далекой Подолии, из Каменца, по-зимнему одетая.
Она тут же зашла к Нехамке, которая ее не узнала, а если узнала, то осталась безразличной: она только смотрела на старуху, стоявшую возле кровати с глазами, полными холодных молчаливых слез.
Нехамка заметила, что сразу после того, как свекровь, отвернувшись, малость поплакала, она отозвала в сторону сына, Нохума, и стала, очевидно, утешать его и уговаривать, как водится: во-первых, Бог не без милости, он еще и помочь может, а во-вторых, нельзя так убиваться, мало ли что случается, ничего не поделаешь!..
Да, так оно и было: увидав, как обстоит дело, Шейнца старалась первым долгом держать сына подальше от постели больной и как-нибудь облегчить его состояние: чтобы он примирился, успокоился и был готов ко всему.
— Ты отец, молодой отец, у тебя дети, и ты не имеешь права губить свою жизнь.
— Что ты говоришь! — не выдержал даже он, этот не слишком преданный и равнодушный муж. — Нехамка! — всхлипывал он. — На кого ты нас покидаешь, меня и детей?!
— Дитя мое, — утешала его бабушка Шейнца. — Бог всем отец, Он и сиротам отец.
В эти горестные минуты обнажились черствость и самовлюбленность — если не самого Нохума, на которого свалилась беда, то его матери Шейнцы, прибывшей словно в гости и тут же ставшей вести себя так, что в доме все от нее отвернулись, перестали считать родственницей и вообще не замечали. Она держала себя так, будто горе, постигшее семью Машбер, касается ее только наполовину, она себя чувствовала будто на свадьбе, представляя сторону жениха.
Даже в самые трагические минуты она (стыдно сказать) заглядывала в сундуки и гардеробы, как бы оценивая на глаз имущество и отделяя принадлежащее сыну от вещей его жены, как это делают, когда супруги разводятся и пересчитывают совместно нажитое, определяя, какая кому достанется часть.