При этом он проливал холодные, невразумительные слезы, которые, по правде говоря, пробуждали во мне жалость.
Лузи видел деда иной раз в образе старого, изможденного попрошайки на ярмарке, а в другой раз — молодым, в горячую пору его заблуждений, когда он только пристал к «секте» и побежал за ее повозкой…
Ему представлялся большой торговый приморский город вроде Стамбула. На широкой площади перед одним из дворцов собралось много народу. В толпе он видит и своего деда. Народ одет по-праздничному — и мужчины, и женщины в лучших платьях, они стоят, обратив взоры к дворцу, и ждут, когда покажется тот, кого все так уважают и жаждут встретить с великим почетом и радостью.
И вот он показался, окруженный своими приближенными, своими семью учениками — «семью рожками светильника», как они себя называли. Его увидели, и весь народ, собравшийся на площади, падает ниц с криками: «Господин наш, светоч глаз наших! Машиах бен Давид! Посланец Божий, избавитель!..» Все падают ниц, целуют землю, на которой стоят сами и по которой, как им кажется, ступал он, почитаемый, — ступал или будет ступать.
Но вдруг толпа исчезает, исчезает и тот, кто вышел из дворца, и он, Лузи, видит своего деда одного: он по-прежнему лежит на том месте, где упал. Он ползает на коленях, целует землю — всю площадь, по которой ходили другие люди. Ползая, дед добирается до места, где стоял тот, кто вышел из дворца, и лежит там долго, никак оторваться не может от священного места, целует его и наконец встает. И Лузи видит, что дед выглядит хуже, чем утопленник, вытащенный из трясины.
И — странно! — когда бы после этого Лузи ни видел во сне деда, у него, еще до того, как дед слово произнесет, в руке оказывался сосуд с водой — вроде кружки, — на который он, Лузи, молча указывал… Дед подходил, и Лузи лил воду ему на руки, будто левит когену перед совершением обряда благословения… Это означало, что, прежде чем дед начнет говорить, упрекать и обвинять его, он, Лузи, хочет видеть его чистым, и уже это само по себе свидетельствовало о прощении и о добром расположении к человеку, к которому добрых чувств проявлять нельзя и с которым всякая связующая нить должна быть безжалостно порвана…
Когда он, спустя некоторое время, рассказал своему ребе и об этом, тот только бросил на него печальный взгляд и сказал:
— Что это значит? Оглянись, Лузи, и посмотри, кто следует за тобой.
Лузи вздрогнул и оглянулся. Он понял, о ком ребе говорит… Он расплакался.
— За что мне это? — жаловался он. — В юности я был человеком, утратившим путь, потом благодаря вам я обрел путь истинный, а теперь снова его теряю… За что же мне все это?
— Быть может, — ответил ребе, — больнее наказывают того, кого больше любят.
— Так что же мне делать, чтобы не быть столь любимым? — неосторожно вырвалось у Лузи. — Не хочу я ни страданий, ни платы за них.
— Вот как? — сказал разгневанный ребе. — Поступай тогда так, как советовала жена Иова своему мужу: прокляни Бога, тогда умрешь и перестанешь страдать.
Лузи ушел разбитый, точно человек, на которого махнули рукой, и нет никаких средств для облегчения его участи.
К тому времени, продолжал Лузи свой рассказ, он в своем местечке познакомился с неким Шмерлом Басом, приехавшим из Литвы. Это был человек ученый, который прочел немало религиозных книг и был посвящен в светские науки. Никто в местечке не мог оценить его по достоинству, кроме помещика, которому принадлежали и само местечко, и многие окрестные деревни и который, помимо богатства, имел склонность к наукам и приглашал к себе иной раз ксендза, а иной раз другого знающего человека, с которым мог поделиться своими мыслями. Он сошелся и со Шмерлом, что принесло жителям местечка немало пользы: когда нужно было добиться чего-нибудь от помещика, к нему посылали Шмерла — его помещик очень уважал, — а не кого-нибудь другого, кому помещик мог и отказать.
Все было хорошо. Тем не менее в местечке Шмерла не любили, хотя он вел себя так же, как и все, — и дома, и на улице, и в делах божественных, и в делах мирских, — и помогал нуждающимся. Но Шмерл не соблюдал кое-каких обрядов, не у всех евреев, кстати сказать, принятых, и поэтому оказался под подозрением; некоторые люди — не столько набожные, сколько завистливые — взяли его на кончик языка стали рассказывать про него то, чего никто на самом деле не видал, но что все хотели бы видеть, например: Шмерл беседует с помещиком, сняв шапку… Мало того, он, мол, участвует в тамошних трапезах наравне с остальными гостями, которым подают сплошную трефнятину, и тому подобное.
Дошло до того, что в праздники, когда народ в добром расположении духа и немного навеселе, в окна Шмерла попадали камни, брошенные известными личностями.