Или «Распятие» Ламартина, — помнишь:
— Как здорово, а? Как плавно! Услышу — всякий раз прямо как больной становлюсь. — Его сердце не могло вместить переполнявшие его чувства. — А дома, — заговорил он опять, — меня не понимают; стоит им узнать, что я пишу стихи, ручаюсь, расспросы пойдут да насмешки. Вот ты совсем не такой, как они, — он прижал руку Антуана к своей груди, — я давно об этом догадываюсь; только ты ничего не говорил; и потом, ты так редко бываешь дома… Ах, если б ты знал, как я рад! Я чувствую, теперь у меня два друга вместо одного!
—
Жак отпрянул в сторону.
— Ты прочёл тетрадь!
— Да полно, послушай…
— А папа? — завопил мальчик таким душераздирающим голосом, что Антуан в растерянности пробормотал:
— Не знаю… Может, и заглянул…
Он не успел закончить. Мальчик откинулся на подушки в глубь кареты и, схватившись за голову, стал раскачиваться из стороны в сторону.
— Какая гнусность! Аббат — шпион и подлец! Я ему это скажу при всех, на уроке, я плюну ему в рожу! Пусть меня выгоняют из школы, чихать мне на это, я опять убегу! Я покончу с собой!
Он топал ногами. Антуан не решался вставить ни слова. Внезапно мальчик замолчал и забился в угол, вытирая глаза; зубы у него стучали. Его молчание встревожило брата ещё больше, чем гнев. К счастью, фиакр уже катился вниз по улице Святых Отцов; они подъезжали к дому.
Жак вышел первым. Расплачиваясь с кучером, Антуан настороженно следил за братом, опасаясь, как бы он не кинулся бежать в темноте куда глаза глядят. Но Жак выглядел подавленным и разбитым; его физиономия уличного мальчишки, измученная путешествием, измождённая горем, страшно осунулась, глаза были опущены вниз.
— Позвони-ка сам, — сказал Антуан.
Жак не ответил, не шелохнулся. Антуан подтолкнул его к дверям. Он безропотно повиновался. Он даже не обратил внимания на консьержку, матушку Фрюлинг, которая с любопытством уставилась на него. Его подавляло сознание собственного бессилия. Лифт подхватил его, как пушинку, чтобы швырнуть в горнило отцовского гнева; сопротивляться было бессмысленно, его обложили со всех сторон, он был во власти безжалостных механизмов, — семьи, полиции, общества.
Но когда он опять очутился на своей лестнице, когда увидал в прихожей знакомую люстру, сверкавшую всеми огнями, как в те вечера, когда у отца бывали званые холостяцкие обеды, он вдруг почувствовал нежность; милые привычки ласково обволакивали его; а когда, вынырнув из глубины прихожей, навстречу ему заковыляла Мадемуазель, в своей чёрной мериносовой накидке, ещё более тщедушная и трясущаяся, чем всегда, ему захотелось, забыв про все обиды, броситься в её объятия, в эти тонкие ручки, которые она широко раскрыла, приближаясь к нему. Она схватила его и, осыпая жадными поцелуями, стала причитать дрожащим голосом, на одной пронзительной ноте:
— Ах, грех-то какой! Бессердечный ты мальчик! Ты что ж, захотел, чтобы мы все умерли здесь от горя? Господи, грех-то какой! Или у тебя совсем нет сердца? — И глаза лани наполнились слезами.
Но распахивается двустворчатая дверь кабинета, и появляется отец.
Он сразу же видит Жака и не может сдержать волнение. Но он останавливается и опускает глаза; он будто ждёт, когда блудный сын бросится к его ногам, как на гравюре с картины Грёза{25}
, что висит в гостиной.Сын колеблется. Ибо кабинет тоже по-праздничному освещён, и в дверях буфетной уже стоят две горничные, а г‑н Тибо облачён в сюртук, тогда как в этот час на нём бывает вечерняя куртка; такое нагромождение необычного парализует мальчика. Он вырвался из объятий Мадемуазель, попятился и застыл, повесив голову и ожидая неведомо чего; в его сердце накопилось столько нежности, что мучительно хочется плакать и в то же время смеяться!
Но первое же слово, произнесённое отцом, как бы ставит мальчика вне семьи. Поведение Жака, да ещё при свидетелях, мгновенно гасит в г‑не Тибо последние искры снисхождения; и, дабы окончательно смирить бунтаря, он надевает на себя маску полнейшего равнодушия.
— А, вот и ты, — говорит он, обращаясь к одному Антуану. — А я уж стал было удивляться. Ну как, всё прошло хорошо?
Антуан отвечает утвердительно и пожимает протянутую отцом вялую руку, а г‑н Тибо продолжает:
— Благодарю тебя, мой милый, ты избавил меня от хлопот… От весьма неприятных хлопот!