Кафе «Локаль», которое близкие к Мейнестрелю люди называли обычно «Говорильней», укрылось в самом центре верхней части города, на старинной улице Заставы, против собора.
Снаружи здание казалось непривлекательным. То была одна из старых, обветшалых построек, какие ещё уцелели кое-где в этом чинном квартале. Четырехэтажный фасад был покрыт розоватой штукатуркой, потрескавшейся и изъеденной селитрой, и прорезан окнами без ставен, с подъёмными рамами и такими пыльными стёклами, что строение выглядело нежилым. От улицы дом был отделён узким двором, окружённым стенами и заваленным кучами мусора и железного лома, среди которых рос большой куст бузины. Входных ворот более не существовало. Оставшиеся от них каменные столбы были соединены между собой куском цинка, образующим вывеску, где ещё можно было прочесть:
За этим-то необитаемым помещением и скрывался «Локаль». Кафе занимало двухэтажный флигель во втором дворе, невидимый с улицы; туда можно было пройти по сводчатому коридору, пересекавшему из одного конца в другой бывшую плавильню. В нижнем этаже флигеля помещался в своё время каретный сарай. Там жил Монье, мастер на все руки. Верхний этаж состоял из четырёх комнат, расположенных анфиладой, вдоль которой шёл тёмный коридор. Самая дальняя из них представляла собой тесный кабинет, ставший благодаря Альфреде чем-то вроде личной приёмной Пилота. Остальные три комнаты, довольно обширные, служили местом для собраний. В каждой из них стояло по дюжине стульев, несколько скамеек и столов, на которых были разложены газеты и журналы: в «Локале» можно было найти не только социалистическую печать всей Европы, но и значительную часть нерегулярных революционных изданий — иногда выходили один за другим несколько номеров, посвящённых пропаганде, а затем издание приостанавливалось на срок от полугода до двух лет, потому что касса была пуста или редакторы оказывались в тюрьме.
Как только Жак миновал сводчатый коридор и достиг заднего двора, гул оживлённых споров, долетавший из открытых окон верхнего этажа, возвестил ему о том, что сегодня «Говорильня» полна народа.
Внизу на лестнице три собеседника с воодушевлением разговаривали не то по-испански не то по-итальянски. Это были три убеждённых эсперантиста. Один из них, Шарпантье, педагог, нарочно приехавший из Лозанны, чтобы послушать доклад Жанота, редактировал довольно распространённый в революционных кругах журнал: «Леманский эсперантист». Он пользовался любым случаем, чтобы заявлять, что одной из первых потребностей основанного на интернационализме мира будет универсальный язык, что введение эсперанто как вспомогательного средства общения для всех национальностей облегчит людям духовный и материальный взаимообмен; при этом он любил ссылаться на священный авторитет Декарта, который в одном частном письме совершенно определённо выразил пожелание, чтобы был изобретён «универсальный язык», крайне лёгкий для изучения, произношения и письма и — что самое главное — способствующий ясности суждений…»
Жак подал руку всем троим и поднялся наверх.
На площадке лестницы, стоя на четвереньках, Монье приводил в порядок комплект «Форвертс»[5]
. По профессии он был официантом. Сказать по правде, он редко занимался своим ремеслом, хотя в любое время года и в любой час носил жилет с глубоким вырезом и целлулоидную манишку; он довольствовался тем, что каждый месяц одну неделю сверхурочно работал в пивной, что обеспечивало ему досуг на остальное время, которое он посвящал исключительно «служению революции». Всем обязанностям он отдавался с одинаковым пылом: занимался по хозяйству, был курьером, размножал листовки, разбирал периодические издания.В первой комнате, из которой была широко открыта дверь на лестницу, Альфреда и Патерсон разговаривали между собой, стоя одни у окна. В обществе англичанина — Жак ещё раньше заметил это — молодая женщина охотно отказывалась от своей обычной роли молчаливой помощницы; казалось, что при нём она находила себя, своё лицо, которое в других случаях скрывала, — быть может, из робости. Альфреда держала под мышкой портфель Мейнестреля, а в руке — брошюру, из которой она что-то вполголоса читала Патерсону, слушавшему рассеянно, с трубкой в зубах. Он разглядывал склонённое над книжкой лицо, чёрную бахрому волос, тень, которую ресницы отбрасывали на её щёки, удивительную матовую кожу и, наверное, думал: «Вот бы написать эту живую плоть…» Ни тот, ни другая не заметили, что Жак прошёл мимо.
Во второй комнате собралось многочисленное общество. Возле двери сидел папаша Буассони со свисавшим на ляжки животом. Вокруг него стояли Митгерг, Герен и букинист Харьковский.
Буассони пожал руку Жака, не прерывая своей речи:
— Однако… однако… Что же это доказывает? Всё то же самое: недостаточность революционного динамизма… Почему? Слабость мышления! — Он откинулся назад, положив руки на колени, и улыбнулся.