— Это верно, — согласился он. — Я думаю, что у многих молодых французских буржуа вера в будущее капитализма втайне пошатнулась. Они ещё пользуются благами, которые даёт им эта система, они даже надеются, что её хватит на их век, однако уже не могут жить со «спокойной совестью»… Но и только. Не будем слишком спешить с выводом, что они готовы разоружиться. Я думаю, наоборот, что они будут отчаянно защищать свои привилегии. Они ещё дьявольски сильны! К тому же они располагают ещё одним печальным преимуществом: молчаливой покорностью большинства тех несчастных, которых они эксплуатируют!
— А кроме того, — сказал Перинэ, — они ещё держат в своих лапах все командные посты.
— Они не только фактически их держат, — продолжал Жак, — но в настоящий момент почти что имеют некоторое право их занимать… Ведь, в конце концов, где найдёшь…
— «Воспоминания пролетария»! — заревел внезапно Кийёф. Он остановился в глубине комнаты перед столом, где букинист Харьковский, исполнявший обязанности библиотекаря, каждый вечер раскладывал поступавшие с почты газеты, журналы, книги. Видны были только его склонённая голова и массивные плечи, трясущиеся от смеха.
Жак закончил фразу:
— …где найдёшь за короткий срок достаточное количество образованных людей, специалистов, способных занять их места? Почему ты улыбаешься, Сергей?
Желявский с минуту смотрел на Жака смеющимся и сердечным взглядом.
— В каждом французе, — сказал он, покачивая головой, — сидит скептик и спит только вполглаза…
Кийёф повернулся на каблуках. Он окинул взглядом различные группы собравшихся и направился прямо к Жаку, потрясая новенькой брошюрой.
— «Эмиль Пушар. Детские воспоминания пролетария»… Что это такое, скажите на милость, а?
Он смеялся, таращил глаза, выставляя вперёд свою жизнерадостную физиономию и заглядывал всем по очереди в лицо с комическим негодованием, которое он шутки ради немного преувеличивал.
— Ещё один незадачливый товарищ, а?… Олух, решающий «проблемы»! Писака, который приспосабливает свою книжонку к уровню пролетариата!
Кийёфа называли то «Трибуном», то «Сапожником».
Он был родом из Прованса. После многих лет плавания в торговом флоте, перепробовав двадцать профессий во всех средиземноморских портах, он осел в Женеве. В его сапожной мастерской вечно толпились безработные активисты, находившие там в часы, когда «Локаль» был закрыт, зимой — жарко натопленную печь, летом — прохладительные напитки и во всякое время года — табак и оживлённые споры.
Его певучий голос южанина обладал способностью увлекать людей, и он, не отдавая себе в том отчёта, пользовался этим на редкость успешно. Нередко на массовых собраниях он молча просиживал два часа, скорчившись на скамейке, но вдруг под конец вскакивал на трибуну и, не высказывая ничего нового, одной лишь магией своего красноречия делал убедительными чужие идеи, воодушевлял всех несколькими фразами и заставлял принимать решения, для которых не могли собрать большинство голосов самые искусные ораторы. В таких случаях трудно бывало остановить это щедрое словоизвержение, потому что его безудержный порыв, звучность голоса, чувство, будто в нём возникает некий ток и от него распространяется по залу, — всё это доставляло ему физическое наслаждение, такое острое, что он никак не мог им насытиться.
Он перелистывал книжку, пробегая глазами названия глав и водя толстым указательным пальцем по строкам, как ребёнок, читающий по складам:
— «Семейные радости»… «Теплота домашнего очага»… Вот, шкура! — Он закрыл книгу и вдруг, раскачав её в руке и согнув колени, точным движением игрока в кегли, швырнул её на стол. — Слушай, — сказал он, снова обращаясь к Жаку, — я тоже хочу написать свои воспоминания. Почему бы нет? Ведь и у меня были свои семейные радости! И воспоминания детства у меня есть! И даже столько, что хватит одолжить тем, у кого их нет!
Другие группы, привлечённые раскатами его голоса, уже приближались к нему; выходки Трибуна имели свойство время от времени разряжать атмосферу этих дискуссий в тесном кругу.
Он оглядел свою аудиторию, прищурив глаза, и начал очень искусно, приглушённым голосом, конфиденциальным тоном: