Затем он сложил листки и поставил греться воду для ингаляции. Через несколько минут, накинув на голову полотенце, с блестящим от пота лицом, с закрытыми глазами, он глубоко вдыхал благотворный пар и не переставал думать о своем сне. Ему вдруг пришло в голову, что сам сюжет сна свидетельствует в известной мере о нечистой совести, об известном чувстве ответственности, даже виновности, которое он в состоянии бодрствования из гордости держал где-то под спудом. «И в самом деле, — подумалось ему, — мне не так уж пристало гордиться тем, что произошло после смерти Отца». (Он подразумевал под этим не только свою роскошную квартиру, но и связь с Анной, выезды в свет — все, что неотвратимо толкало его к легкой жизни.) «Не говоря уже, — продолжал он про себя, — о потере большей части состояния, доставшегося от Отца…» (Расходы по перестройке дома поглотили больше половины средств; остальные деньги — презрев верные доходы от вложений г-на Тибо — он поместил в русские бумаги, сейчас обесцененные.) «Ладно, — подумал он, — поменьше бесплодных сожалений…» Так он обычно усыплял голос совести. Однако — и сон был верным тому доказательством — в глубине его души жило чисто буржуазное представление о «семейном добре», о деньгах, сберегаемых для потомства, и, хотя Антуан не был обязан ни перед кем отчитываться, ему стало стыдно, что меньше чем за год он растратил состояние, собранное мудрым попечением многих Тибо.
Он высунул на минутку голову, вдохнул свежего воздуха, протер налившиеся кровью глаза и снова нырнул под влажные горячие полотенца.
Все то, что передумал он сегодня о зиме 1914 года, усугубило раздражение, которое он испытал вчера после отъезда Жиз, заглянув в прекрасные заброшенные лаборатории, в комнату, торжественно именуемую «архивом», где хранились карточки с «тестами», где в строгом порядке лежали новенькие папки, перенумерованные, но пустые. Заглянул он и в прекрасно оборудованную перевязочную, где никого ни разу не перевязывали. И здесь, вспомнив свое прежнее скромное помещение в первом этаже, ту деятельную, полезную жизнь, которую он вел, будучи молодым врачом, Антуан понял, что после смерти отца вступил на ложный путь.
Из остывшего ингалятора шел теперь лишь слабый парок. Отбросив влажные полотенца, Антуан вытер лицо и вернулся в спальню…
— А… Э… А… О… — тянул он, стоя перед зеркалом, чтобы попробовать голос. Голос был по-прежнему хриплый, но все-таки звучал, почти как прежде, и стало легче дышать.
«Двадцать минут дыхательной гимнастики… Потом отдохну минут десять. Потом оденусь, заберу чемодан и, раз уж я не могу увидеться сегодня с Филипом, поеду первым поездом в Мезон».
По дороге на вокзал он глядел из окна автомобиля на цветники Тюильри, освещенные лучами майского солнца, на белые статуи посреди лужаек, на контуры арки Карусель, размытые лиловатой дымкой, и вспомнил вдруг весеннее утро — когда они с Анной условились встретиться во дворе Лувра; и вдруг в голову ему пришла шальная мысль.
— Свезите меня в Булонский лес, — сказал он шоферу. — И проезжайте по улице Спонтини.
Когда автомобиль поравнялся с особняком Батенкуров, он велел ехать тише и выглянул в окно. Все ставни были закрыты, калитка на запоре. На дверях швейцарской белело объявление:
ПРОДАЕТСЯ ПРЕКРАСНЫЙ ОСОБНЯК.
БОЛЬШОЙ ДВОР. ГАРАЖ. САД.
(ОБЩАЯ ПЛОЩАДЬ 625 кв. м)
Над словом «продается» кто-то приписал карандашом от руки: «или сдается».
Автомобиль медленно двинулся вдоль садовой решетки. Антуан не почувствовал ничего. Именно ничего: ни волнения, ни печали. И он подумал: чего ради он затеял это паломничество на улицу Спонтани?
— Поезжайте!.. На вокзал Сен-Лазар, — крикнул он шоферу.