— Мы с мужем купили этот чайник в Исфахане, сразу после свадьбы, — объясняет было она, но тут же одергивает себя. Разве можно передать, какую радость испытываешь, когда в чужом городе, с чужим мужчиной покупаешь первые вещи для своего дома — чайник и двенадцать стаканов? Фарназ вспоминает, сколько времени она провела на базарах, блошиных рынках и в антикварных магазинах разных стран, собирая все эти вещи по одной, учитывая и цвет, и форму, и историю каждой, рассматривая на свет, разглядывая, нет ли трещин или сколов, оборачивая полотенцами, чтобы увезти домой. Серая с фиолетовым отливом ваза, приобретенная у венецианского стеклодува, стоит на подоконнике, собирая лучи дневного солнца и отбрасывая их уже преломленными на пол. Фарназ хорошо помнит тот сырой, душный майский день, речные трамвайчики покачивались на воде, туристы садились в гондолы, а они с Исааком шли в свой отель на побережье, и в сумочке у нее лежал кусочек Венеции. В каждой такой вещице, верилось Фарназ, жива душа места, в котором они побывали, и того человека, который сделал или продал ее. Долгими днями, в тиши дома, когда Исаак уходил на работу, а дети в школу, Фарназ сидела в залитой солнцем гостиной и рассматривала свои сувениры один за другим: стеклянную вазу, напоминавшую о венецианской Франческе; медное блюдо — память о стамбульском Исмете; серебряный чайник, подаренный Фирузом из Исфахана. В окружении этих сувениров Фарназ чувствовала себя не одинокой.
— До чего же много у вас вещей, сестра! — говорил солдат. — Зачем так много?
Кухню и остальные спальни они обыскивают не так тщательно. Около полуночи солдаты собираются уходить, но тут вспоминают, что забыли про сад. Стоя у стеклянных дверей, они смотрят в ночь. По ту сторону дверей яростно лает собака.
— Сестра, привяжите эту бешеную псину — мы по-быстрому осмотрим сад.
Фарназ вспоминает, что Ширин вернулась в запачканных землей туфлях и брюках. И ее осеняет: а ведь дочь не просто вышла поиграть, что, если она и впрямь что-то спрятала в саду.
— Брат, да я сама боюсь эту собаку, — говорит Фарназ. — Вообще-то она мужнина. В его отсутствие за собакой приглядывает служанка, ее сегодня нет. Может, вы сами привяжете собаку?
Солдат переглядывается с напарником, потом смотрит на часы.
— Уже поздно, — говорит он. — Думаю, мы и так неплохо поработали.
Они уходят, унося тяжелые сумки с уликами. Фарназ запирает дверь, берет дочь за руку, ведет наверх.
— Ширин, что ты делала в саду? — спрашивает она, когда обе уже лежат в кровати.
— Ничего.
— Почему же ты так испачкалась?
Ширин переворачивается, ложится на бок, натягивает одеяло до подбородка.
— Одеяло пахнет папой, — шепчет она.
Фарназ тоже ложится на бок, обнимает исхудавшее тельце дочери и закрывает глаза. Лежа так, она вспоминает первые дни войны, когда жуткий вой иракских бомб, сыпавшихся на темный Тегеран, загонял их под лестницу — это место казалось надежным, хотя на самом деле было ничуть не безопаснее других. Они сидели под лестницей при свете свечи и ждали, когда кончится бомбежка, Исаак пытался их развлечь: его ловкие руки, отбрасывавшие тени на стене, изображали поющих котов, ссорящихся лягушек.
Глава восемнадцатая
Нью-Йорк любит простор. Город растет вверх, раскидывает щупальца в стороны — остров захватывает соседствующую сушу, перекидывается на нее многочисленными мостами и тоннелями. Тот, кто склонен предаваться праздности — а именно так теперь думает о себе Парвиз, — может бродить из одного только желания побродить, однако при этом обязан вписываться в общую схему — как электрон в потоке электричества. Не менее важно, понимает Парвиз, полагаться только на себя, недаром, прощаясь, друзья говорят: «Береги себя!». В прежние же времена друзья сказали бы:
Парвиз укрывается от города в шляпной мастерской Залмана Мендельсона, где три дня в неделю отпаривает неотличимые одна от другой шляпы. Работа отупляет его, недодуманные мысли вылетают из головы так же быстро, как пар из паровой машины. Время здесь течет медленно и мучительно, как в старших классах школы с ее отупляющими уроками, на которых живой, подвижный ум вынужден гнать вольные мысли, чтобы запомнить, сколько выращивают риса в Исфахане или экспортируют фисташек из Рафсанджана. Тем не менее в нем самом произошли перемены, причем настолько серьезные, что ему теперь доставляют удовольствие медленно текущие, похожие один на другой часы, требующие от него усилий не больше, чем от рыбки в аквариуме. Парвиз смотрит на Залмана Мендельсона — тот склонился в углу над конторскими книгами и высчитывает прибыли и убытки своей жизни. Парвизу кажется, что он счастлив, из-за круглого лица Залман производит впечатление человека щедрого и благодушного. Если бы не бледная, сероватая кожа — явное следствие долгих лет в темноватом, сыром помещении — Мендельсон мог бы являть собой образец человека, жизнь которого удалась.
— Мистер Мендельсон, вам нравится Бруклин?
Залман отрывается от книг, очки съезжают на кончик носа.