«Никого ничем никогда она не отличала, ругал ли кто ее, ласкался ли кто к ней — для нее все были равны. Всякому говорила она лишь то, что по их, по-блаженному, Сам Господь укажет и кому что надо было для душевного спасения: одного ласкает, другого бранит, кому улыбается, от кого отворачивается, с одним плачет, а с другим вздыхает, кого приютит, а кого отгонит, а с иным хоть весь день просиди, ни полслова не скажет, точно будто и не видит. С раннего утра и до поздней ночи, бывало, нет нам покоя, так совсем замотают: кто о солдатстве, кто о пропаже, кто о женитьбе, кто о горе, кто о смерти, кто о болезни и скота, и людей — всяк со своими горем и скорбями, со своей сухотой и заботой идет к ней, бывало, ни на что без нее не решаясь. Сестры, у кого лишь чуть что, все к ней же летят, почтой21
, бывало, и то все ее же спрашивают. Как есть, нет отбою. И все говорят: что она им скажет, так все и случится; Сам, значит, уже Бог так людям на пользу жить указал. Как же их погонишь-то?! И ее прогневать не хочется, да и Бога-то боишься. Бывало, с утра и до поздней ночи и тормошишься; иной раз как тошно, а терпишь, да молчишь — делать нечего. Старух и молодых, простых и важных, начальников и не начальников — никого у нее не было, а все безразличны. Любить особенно, Бог ее ведает, любила ли кого, я не заметила. Меня любила, кажется, да и то как-то по-своему. Раз, например, отпустила я жать Полю, одна и осталась. Пелагея Ивановна у меня убежала, а я заболела, да и немало, вовсе свалилась, так другой день и лежу. Прибежала она и говорит: «Что это вы, батюшка?»— Да! Вот теперь, — говорю, — батюшка! батюшка-то небось пять раз на день в караулку-то да в поле за тобой бегает! А вот как батюшка-то другой день болен лежит, так ты и не заглянешь, не навестишь его! Не подойдешь сказать: не хочешь ли, батюшка, испить или чего...
Глядит, слушает молча, нагнулась, поцеловала меня в лоб и ушла. Уж не знаю, спросила ли у кого, или кто ей дал, только приходит вскоре: в одной руке белый хлеб несет, в другой зачерпнула в этом старинном котле (уж лет 50 ему, что под лавкой у нас нарочно для того и стоит) воды ковшиком да ко мне и подходит.
— Не хочешь ли поесть-то, батюшка? Вот и водичка, на-ка попей.
А еще захворала я. Тоже лежу, она и бежит, увидала.
— Знать ты, батюшка, хвораешь.
— Да, хвораю.
— Ах, кормилец ты мой! Что это у тебя? Голова что ли болит?
Схватила в охапку меня на руки и тащит на двор.
— Что ты, — говорю, — безумная, выдумала? Оставь! Поля, не давай ей!
А она знай: свое. Вытащила меня на воздух, села да на коленках-то меня и держит, качает да, дуя в лицо, целует меня и приговаривает: «Ох, батюшка! Этакой ты у меня плохой!»
Именинница я, знаете, на Симеона и Анны. Вот последние-то годы все звала она меня Симеоном, и всегда-то по-разному. Как, бывало, назовет, я уже и не знаю, ласкает или за что бранит и сердится; привыкла, знаете, к этому. Когда была довольна — все «Симеон» да «Симеон-батюшка», а как сердита, ни за что так не скажет, а все «Семка» да «Семка». А растревожусь, рассержусь я, бывало, и начну кому выговаривать что, она сейчас возьмет меня за руку, гладит руку-то, в глаза так и глядит, так и ласкается. «Ведь ты у меня Симеон-Богоприимец, батюшка; ведь он так прямо на ручки-то Господа и принял; да был хороший да кроткий такой. И тебе так-то надо».
По всему вот по этому-то и думаю я, что она любила меня. Ульяну Григорьевну покойную вот тоже любила она, даже плакала, как хоронить ее понесли.
Еще матушку нашу Марию она очень любила и редкий-то день, бывало, не вспомнит о ней. И с портретом ее целыми часами разговаривает, и всякой-то от нее посланной обрадуется, и все «Машенька» да «Машенька», другого названия и не было. И как ей все было известно: и заботы, и нужды обители, и как им, начальницам-то, трудно. Все, бывало, об ней вздыхает да охает. «Машеньку-то мне жаль! Ах, как Машеньку-то жаль! Бедная Машенька!» Так что если в обители или у матушки неприятности какой быть, ходит моя Пелагея Ивановна — и не подходи к ней, растревоженная, расстроенная, ничем в ту пору ей не угодишь. «Машеньке-то, поди, как трудно, никто ее не жалеет», — скажет она. Ну, уж и знай, что уж что-нибудь да не ладно».
Забота об обители
«Обитель она очень хранила, называя всех в ней своими, дочками. И точно была она для обители матерью; ничего без нее здесь и не делалось. В послушание ли кого посылать, принять ли кого в обитель или выслать — ничего без ее благословения матушка не делала. Что Пелагея Ивановна скажет, то свято, так тому уж и быть. И как, бывало, она скажет, так все и случится. Раз приходит к нам которая-то из наших сборщиц, сидит вот да и ропщет: «Батюшка-то Серафим, слышь, предсказывал, говорят, что через омет нам деньги-то бросать будут — только возьмите. А уж где же бросают-то?!» Вздохнет да охнет. «Так-то просить, ничем не выпросишь». Пелагея Ивановна и говорит ей: «У Бога милости много, а нашу обитель, знай, Он никогда не оставит».