Он умышленно сказал "твоей императорской вечности", а не "сын мой". Он взывал к Оттону, чтобы тот опомнился, чтобы удержался от излияний, чтобы сам устыдился перед своим собственным величеством. По титулование больше действовало на самого Аарона, чем на императора. И, произнеся эти слова, он растерялся, онемел, почувствовал, что утрачивает свое превосходство, которое с таким трудом завоевал: почувствовал себя жалким, ничего не значащим приблудным монахом, святотатственно осмелившимся дерзко разговаривать с императором.
От страха он даже зажмурил глаза, решив, что сейчас Оттон властно, грозно, не допуская никаких возражений потребует, чтобы Аарон назвал тех дерзких, которые посмели бесстыдно обсуждать взгляд, которым император соизволил некогда окинуть босые ступни Феодоры Стефании. Но он ошибся: в ответе императора не было ни угрозы, ни властности, только печаль и горечь. Он горько пожаловался на необлагороженные духом святым людские души, злокозненно и грубо усматривающие вожделение всюду, даже там, где ничего иного, из-за своей темноты и неотесанности, увидеть не могут. Он не винит их, потому что и сам, даже понимая многое, не может должным образом изложить словами то, что понимает, — но он хотел бы, чтобы преподобный отец не разделял мнения темных людей. И хотя ему трудно, он попробует объяснить исповеднику, почему же его действительно в такой жар бросил вид босых ног приведенной к нему красивой, благородной женщины. Он не впадал в излишнюю скромность: действительно лишь с большим трудом и не очень удачно удалось ему объяснить Аарону суть этого взгляда.
Уже ребенком Оттон знал, что ничто так не унижает достоинства, как появление перед людьми босым. Аарон установил, что в этом отношении Оттон ничем не отличается от той молодежи, которая весело резвилась у пруда на Аппиевой дороге. Совершенно так же, как эти юнцы и девицы, он полагал, что обнажать свои ступни нельзя, не испытывая унижения, разве что среди равных себе — среди своих. Но кто же равен Цезарю Августу? Выйдя из раннего младенчества, он даже в присутствии сестер не позволял себе снимать обуви. И хорошо помнит, что, когда в Павии коснулась его висков железная корона и в колеснице торжественно отвезли его во дворец, где в окружении придворных ждала его мать, он пожаловался на боль в пятке. Тогда императрица Феофано приказала даже графу Хоику, который обычно носил короля на руках, покинуть комнату. Потому что никому, так она сказала, не дозволено смотреть, как с четырехлетнего короля германцев и италийцев, с наследника римской императорской короны снимают обувь: никому, кроме матери и, конечно же, домашних слуг, которые никак в счет не идут, потому что они почти то же самое, что кошки и собаки. Так что решение Оттона при въезде в славянский город Гнезно босиком пройти семь миль до той церкви, где покоятся останки святого мученика Войцеха-Адальберта является самым драгоценным доказательством, как он чтит память любимого друга и какою милостью дарит польскую землю, которую святость Войцеха-Адальберта взяла под свое покровительство. И если бы преподобный отец сумел понять, какая это была огромная жертва со стороны императора — подобный отказ от своей гордыни, — сколько унижения испытал он в мыслях, ступая босиком по красным тканям, которыми устелил дорогу до Гнезно Болеслав, тогда еще вернейший ленник, а ныне любезный друг и наследник. Так что когда Оттон увидел перед собой босую Феодору Стефанию, его потрясли сразу две мысли: прежде всего вспомнилась мать, которая только перед ним, перед сыном и императором, не стыдилась обнажать свои ноги — ему показалось вдруг, что ни одна женщина, даже ни одна из сестер, не может быть ему так близка, как вот эта, полная великолепия и красоты незнакомая женщина. Если Аарон, хотя и с трудом, следовал доселе за бегом мысли Оттона, то следующее признание императора вызвало в его душе уже только безграничное смятение.
— Я не боюсь ни мечей, ни огня, ни коварных заговоров, — шептал лихорадочно Оттон, — но всегда боялся женщин: боялся их удивительных грудей, бедер, волос, глаз, улыбок, просто женского голоса… И прежде, чем познал Феодору Стефанию, всего лишь дважды приблизился к женскому телу, приближался со страхом, а отходил в еще большем страхе…