— Я рад, что ты спросил об этом смело, вместо того чтобы ломать голову над этим вопросом в бессонные ночи. Некоторые платили, но большинство нет. Но кому из них, сын мой, дарована была сила отпускать грехи? И во-вторых, поверь мне, хотя церкви не удалось доселе сравняться с ними в писании стихов, изучении звезд и чисел, в зодчестве и музыке, я думаю, что те мудрецы, которых церковь лелеет, как свои прекраснейшие цветы, лучше древних мудрецов постигли достохвальное умение исследовать глубины душ человеческих. Я уже намекал тебе об этом перед исповедью. Взгляни хотя бы вот на это чудесное лицо, высеченное из мрамора. На нем следы раздумий о самых удивительных вещах. Но когда проживешь и передумаешь столько, сколько я, то не будешь сомневаться, что это изумительное лицо размышляет о вещах хотя и удивительных, но таких, что творятся вне пределов души, а не в глубинах ее. Поезжай хотя бы в Кёльн или в Трир: ты увидишь там статуи, которые вышли из рук ученых монахов. Некрасивы их лица, с этим и в сравнение не идут, высечены неумелой рукой, но как только глянешь в лицо — и нет сомнений: в глубины своей души обратил горестное раздумье человек, которого статуя эта изображает… А выслушанная сегодня исповедь научила тебя, сын мой, понимать, который мир интереснее: тот, что окружает человека снаружи, или тот, другой, в самом человеке находящийся? А ты, Аарон, ты, который получил могущество заглядывать в каждый такой таинственный мир, могущество обнажать души и руководить ими, ты завидуешь смуглым девчонкам и мальчишкам, предающимся грешной любви?!
— Государь император тоже предается грешной любви, — Аарон высоко вскинул голову и устремил в глаза папы настойчивый взгляд. — Ты же сказал, святейший отец: "могущество руководить душами". А ведь я же не властен так руководить душой государя императора, чтобы он не предавался грешной любви.
— Ты властен, Аарон. Я уже сказал тебе, что его мечтаниям нужно предложить образ женщины, которую он сможет полюбить.
— А если ничей образ не сможет вытеснить Феодоры Стефании из его мечтаний?
И тут же страх охватил его, как только он произнес эти слова. Подумалось, что вновь он задремал стоя и видит сон. Настолько невероятно было то, что он увидел.
На глазах Сильвестра Второго блеснули слезы.
— Недалеко уже это время, — прошипел он сквозь крепко стиснутые зубы, — когда церковь будет обладать вихрем своего могущества, истекающего из мудрости, любой соблазн греховный будет отвращать от душ и тел даже самых могущественных владык мира сего.
— От любых, святейший отец?
— От любых, сын мой.
— А если закованный в броню государь станет упорствовать?
— Тогда этот вихрь сорвет с его закованных в броню плечей пурпур. Я, пожалуй, до этих времен не доживу. Но ты доживешь. Верю, что доживешь.
Оказалось, что для удаления Феодоры Стефании от Оттона вовсе не надо ждать предсказанных Сильвестром Вторым времен.
Спустя несколько дней после коронации Стефана Венгерского Оттон заявил папе, что решил взять себе супругу. Правда, признание это он сделал не добровольно — с большим трудом вынудил Сильвестр Второй изложить неизвестное ему решение, принятое в Венеции и столь старательно утаиваемое императором, что среди особ, которые вернулись с ним в Равенну, лишь Феодора Стефания и Пандульф Салернский знали об отправленном за невестой посольстве.
Направляющаяся к Риму императорская процессия провела ночь в маленьком селении между Арецией и Орвието, ближе к Ареции. Далеко позади за собой оставил Оттон конные отряды под водительством Генриха Баварского и епископа Бернварда — ему поскорее надо было соединиться с маркграфом Гуго, который, по имевшимся сведениям, осаждал Рим. Правда, Петр, епископ коменский, иначе объяснял побуждения, склоняющие Оттона к столь поспешному удалению от конницы Бернварда и Генриха: шепотом сказал он Аарону, что близ Ареции идет мор, вернее, два мора, потому что падают и копи и люди; сразу шестьдесят баваров слегло, третья часть из них отдала душу. Не удивительно, что император стремился со всеми, кто ему ближе, очутиться как можно дальше от Ареции. На Аарона очень подействовали слова епископа Петра: Сильвестр Второй последнее время жаловался на разные недомогания. Мучил непрестанный кашель, очень болело горло: говорил он приглушенным голосом, еле слышным, с каждым днем все более хриплым. "Я предпочел бы лишиться правой руки и глаз, нежели речи", — шепнул он как-то Аарону с грустной улыбкой. Неужели святейшего отца поразила зараза, о которой говорил епископ Петр, с ужасом спрашивал себя Аарон, ворочаясь с боку на бок на твердой, неудобной, слишком узкой и слишком короткой лавке. Даже заплакал при мысли о возможной смерти папы. Оплакивал не только Сильвестра Второго, но и себя. Неожиданно распахнувшаяся дверь заставила его вскочить со скамьи. На пороге стоял папа. Масляный светильник в его дрожащей руке освещал лицо страшно возбужденное и вместе с тем такое скорбное. Аарон в ужасе крикнул:
— Святейший отец умирает!