— Скажи, во имя премудрости господней скажи, Герберт… — Видно было, что его раздирает непереносимое отчаяние… Что он судорожно цепляется с безграничным доверием ребенка за твердый, падежный посох поводыря, вернейшего из верных поводырей, который один только знает надежную дорогу над пропастью.
Нил не смотрел на Герберта. Но смотрели на него, как на огненный столп, и Оттон, и папа, и настороженнее, внимательнее всех — Феодора Стефания. Аарону показалось, что тяжкий, страдальческий вздох предварил слова, которые, как всегда, спокойно, отчетливо, хотя на сей раз как будто с трудом, потекли из груди из уст Герберта:
— Суд идет о посягательстве на Петровы права, пусть Петр и ответит… императорскому величеству.
— Петр уже ответил…
— А ты уверен, Бруно?
— Уверен, грек.
И тишина. Тишина на поле сражения после краткой, но дикой стычки. Тишина набухшей ужасом минуты подсчета потерь. Чей удар был больнее, действеннее? Чей воинский стяг уже покачнулся?
Спустя миг вновь стал напирать Нил. Уже впрямую. Уже по касался белым туманом головы Феодоры Стефании. Не припадал лицом к ноге Оттона. Аарон видел голый череп, обращенный к нему отчетливым, орлиным профилем. Под высоким, высохшим, изборожденным сетью морщин лбом горел большой, черный, полный юношеской живости глаз. Полный неизменной свежести голос бил настойчиво, словно тараном в башню, железным именем Бруно, словно не знал, не желал знать, что светловолосый франк в латах — это пастырь господних агнцев, пастырь пастырей, Григорий. Казалось, София придала голосу своего любимца огромные мощные крыла. Крыла, на которых он возносился до громовых пределов, чтобы потом опасть медленным орлиным кружением до приводящего в трепет шепота.
— А истинно ли, что твоими устами говорил Петр, Бруно? Не ошибся ли ты, говоря, что из его рук принял ты вместе с ключами и меч гнева и мщения? Припомни, заклинаю тебя кровью и телом господним, припомни: когда Петр в Гефсиманском саду отрубил мечом ухо Малху, разве не исцелило тогда рапы священное слово: "Все взявшие меч мечом погибнут"? А ведь там, Бруно, святотатственно посягнули на почто в тысячу раз священное, нежели ключи Петровы…
Он прервался. Громко вздохнула столетняя грудь. Бессильно раскинулись крестом столетние руки, медленно опали ладонями наружу, к сверкающим плитам пола.
— Боюсь я за тебя, Бруно.
— За себя бойся, старец. За свою душу, запятнанную грешной, слепой приверженностью к соплеменной крови.
— Заблуждаешься, Бруно. Не за соплеменную кровь, за себя самого борюсь. Если бы только моей голове грозил меч, ты бы не удивлялся, что я взываю к милосердию. А разве не сказано: "Возлюби ближнего, как самого себя"?
— Заблуждаешься, грек. Разве не сказано: "Не будет ни иудея, ни эллина?" Но ведь для тебя ближе грек-симонит, нежели добродетельный муж, но иноплеменный.
— Ты не добродетельный муж, Бруно.
— А это уж бог и святой Петр пусть решат, грек. Но на сей раз я не о себе говорил. Я говорил о стольких благочестивых мужьях, о епископах и наместниках Петровых, столько раз распинаемых и казнимых руками Кресценциев и их подручных, фальшивых пап, точно таких же, как Иоанн Филагат, симонитов… Где же ты тогда был, старец? Ведь тебе же ближе было до Рима из монтекассинский обители, чем сейчас из Гаэты… и ноги у тебя были моложе… Почему же ты тогда не встал на колени на Капитолии, почему не напоминал, что кто меч берет, от меча и погибнет? Потому что истязали и убивали римлян и италийцев, а не греков… потому что ты не встречал их во время ребяческих игр под пальмами родного города… За столько долгих лет, полных горестей и раздумий, не сумела мудрость господня смыть с тебя нечистой, позорной черты, которая, будто столб пограничный, отдаляет в твоей душе греков от негреков… Произнесли твои уста: "Именем предвечной мудрости". А ты припомни, Нил, заклинаю тебя, припомни: разве, сотворив небо и землю, солнце и луну, рыб и птиц, сказал ли он в день шестой: "А сейчас сотворю грека по образу и подобию моему"?
Из тайников памяти Аарона начал выплывать образ архиепископа Эльфрика, борющегося с королем Этельредом за поездку ирландского сироты в Вечный город. Наверняка этими же словами уламывал митрополит кентерберийский яростное сопротивление народной гордости, воплощенной в королевском величии: "Скажи, досточтимый господин мой, ты считаешь, что бог сказал в день шестой: "А сейчас сотворю сакса и англа по образу и подобию моему"?!
Но неужели и впрямь вдохновение Нила питает только общность крови? Общность детских игр с Филагатом в тени портиков города Россанно, где он родился? Нет, Аарон, хочет верить и будет верить, что вдохновение его — это братская общность в службе Софии. Она, только она велит стоящему над гробом старцу противиться непреклонной суровости ключаря небес. И может быть, переубедит, убедит, вырвет из-под меча мудрую голову Иоанна Филагата, ибо сказано: "Царство небесное силою борется и употребляющие усилие восхищают его…"