Но в таком случае, почему Герберт не встанет рядом с Нилом, не поддержит его в набожном милосердном насилии — он, столь искушенный в служении Софии, связанный столькими крепкими узами и с нею, и всей ее ратью, немногочисленной, но достойной, по всему свету рассеянной… он, о ком шепчут, что в Испании братался, научаясь мудрости, с не знающими благодати крещения маврами и евреями?
Вновь заговорил Нил. Он говорил, что бог строго покарает всех мучителей и убийц. Покарает и Кресценциев. Покарает и тех, чья рука соучаствовала в их преступлениях, невзирая на то, помазана ли эта рука священным елеем в согласии с канонами или без согласия. Но каждого покарает в отдельности за его личные вины — никто не сможет прикрыть свою вину чужой! И уж менее всех тот, кто говорит о себе, что он наместник бога на земле…
— Ты говоришь это о святейшем папе? — резко прервал Нила Оттон. — Неправо говоришь. Как видишь, я позволяю тебе говорить все и сколько хочешь, ибо чту твою мудрость и святость, но помни, тебе не вольно принижать святого императорского величия… Святейший папа, епископ Рима, наместник Петра… он правит наидостойнейшей Римской церковью и блюдет чистоту веры во всех земных пределах… Но земными пределами правит император, на которого непосредственно нисходит вдохновение господне.
Нил горько усмехнулся:
— Неисправимый отпрыск греческих самодержцев… Ты уж меня прости: вдохновение господне не нисходит на земной мир непосредственно или же посредством Петра, а…
Казалось, Оттон вновь взорвется. Гневно шаркнул ногой, оторвал ее от лица Феодоры Стефании. Но до взрыва не дошло. Как и все остальные, Оттон онемел вдруг от изумления и ужаса: Нил поднялся, выпрямился, резко выкинул руки к Григорию Пятому и крикнул или, вернее, простонал, громко и страдальчески:
— …но не знаю… не знаю, имела ли когда-нибудь мудрость господня на земле столь недостойного и неверного владыку, как вот этот… этот рыцарь в звенящих воинским железом латах…
Вскочил Оттон, медленно поднялся Герберт, только Феодора Стефания почти не шелохнулась.
Только взгляд ее, все такой же ленивый и сонный, с явным любопытством обратился сначала к глазам Герберта, потом, минуя, Нила, к железным латам Григория Пятого.
А Нил уже вновь стоял коленопреклоненным. Голый череп склонялся к самым ногам папы, оснащенным шпорами. Страшно исхудалые старческие руки сплелись на запавшей груди, сотрясаемой не то трепетом, не то рыданием. Шепотом, дрожащим, но таким проникновенным и выразительным, что Аарон отлично улавливал каждое слово, он молил, целуя то одну, то другую ногу папы:
— Бруно, брат и сын наимелейший, заклинаю, признайся… не скрывай, принял ли ты из страшных рук сатаны тот дар мощи и власти, который господь наш отверг в пустыне… Скажи, внук воинов и могущественных владык, сын крови и железа, когда он показал тебе с крутой вершины все королевство мира и сказал: "Все это будет твое", преклонил ли ты перед ним колени? Преклонился ли ты перед ним?
Молниеносно Оттон выбросил вперед длинную, худую руку, резко подавшись всем телом вперед, покачнулся и чуть не упал. Неужели хотел ударить Нила? Или, наоборот, хотел заслонить его от ожидаемого удара Григория?
Но Григорий не ударил, даже не поднял руки, не двинулся с места. Даже слова гневного не сказал. И во взгляде его не было гнева, только горечь разочарования и какое-то безграничное удивление.
А ведь по только Герберт, не только Оттон, даже Аарон, такой молодой и неопытный, так далеко спрятавшийся за колонной, отлично видел и понимал, какая ужасная лавина страсти должна потрясать в эту минуту гордую душу Григория Пятого, сколько поистине нечеловеческой воли должна найти его обычно порывистая мысль, чтобы осадить, придержать, подавить взметнувшийся в нем вихрь гнева, безбрежный разлив гудящих, вспененных морей. И ведь осадил, придержал, подавил — закованной ногой втоптал в землю самые мелкие искры грозящего страшного пожара. Когда заговорил, голос у него был спокойный и почти мягкий, как никогда доселе. Единственно, что, как и во взгляде, в нем звучала горечь разочарования. Разочарования и изумления.