Куда убегут? Болеслав Первородный крепче, нежели когда-либо, сидит… на чем сидит? На палочке, выструганной Экгардтом? Небольшая честь! Но Болеслав Ламберт даже и на палочке не сидит… Может быть, отобрал бы у старшего брата палочку, если бы… если бы не кто? Ну разумеется, если бы не он, Аарон! Ведь это же он, Аарон, рассказал Герберту все. Все, что услышал от Тимофея в роще Трех источников. Стало быть, и о надеждах, которые оба спутника Григория по изгнанию связывают с желанием Оттона, чтобы Герберт вернулся в Реймс! И о том, что он слышал о готовности Оттона порвать с Болеславом Первородным, принести Экгардта в жертву Дадо, отдать Баварию ненадежному Генриху, отказаться в пользу базилевсов от Неаполя, Капуи, Салерно и Беневента, только бы они склонили князя Руси ударить сзади на Болеслава Первородного… Ничего не утаил. Когда рассказывал, слезы ревности брызнули у него из глаз, вот он, ровесник Оттона, лучше Оттона знает греческий… наверняка не меньше Оттона любит учителя Герберта, но не дал ему бог ничего, чем бы он мог доказать свою великую любовь к учителю… Зато Оттону есть чем доказывать… может отказаться от каких-то владений… порвать с могущественным ленником… пожертвовать всеми выгодами… "Ты уже доказал это своими слезами, — сказал Герберт доброжелательно, приязненно, но несколько рассеянно и как бы раздраженно. — Ступай, ступай, работай над титулярником…"
Ну конечно, это рассказ Аарона склонил Герберта задуматься. Понял, не мог не понять, что возвращение в Реймс может состояться единственно ценой отступничества Болеслава от христианства, ценой страшной войны империи с языческим славянством. Человек благородный, он не захотел платить такую цепу! Отказался от Реймса, взял Равенну! И хотя Аарон ущемил друга, лишив его возможности бежать с Феодорой Стефанией в польское княжество — чувствовал, что повредил ему этим, — но ведь, если сравнить этот вред с заслугой Аарона перед Гербертом, папой, императором, христианским миром и всем славянством, которому грозило новое язычество или гибель, можно ли сомневаться, что перевесит? Так что никаких угрызений и опасений! Наоборот, радоваться надо и благодарить святого духа за озарение! И он почувствовал прилив радости и гордости. Поистине куда больше сделал, чем если бы тогда, в сентябре, в день бунта, отправился бы с папой в изгнание!
Погруженный в радостные, полные гордости размышления, он даже не заметил, как спустились сумерки. В монастыре зажгли свет. Неожиданно тишину спускающегося вечера разорвал пронзительный крик где-то недалеко от монастыря. Аарон вскочил и побежал к калитке.
На бегу он кричал о помощи, кричал так отчаянно, как будто это его самого постигло несчастье. А того крика уже не было слышно — он утонул в оглушительном грохоте колес, яростном цокоте, хлопанье бича и громких, все приближающихся проклятиях. К монастырю бешено подлетела квадрига. Перед самой калиткой ее чуть не опрокинули обезумевшие кони.
— Это Тимофей! — крикнул Аарон привратнику. — Открой! Переехал кого-нибудь? — спросил он озабоченно, огорченно, рассерженно.
Но, посветив другу в глаза фонарем, выхваченным у привратника, он сразу забыл о том, кого переехали. Таким он не видал его никогда: глаза навыкате, волосы всклокочены, лицо дергается, неузнаваемо изменившееся, одежда на груди разорвана… Случилось что-то страшное.
— Что случилось, Тимофей?!
— Садись, поехали, сейчас увидишь, — необычно шипел, свистел, клокотал Тимофей. — Сам увидишь! Это ничего, что ночь, увидишь… Там факелы горят, да какое, целые бочки масла…
— Где горят? Зачем горят? Что ты говоришь? Что с тобой?
— Для чего горят? Ты еще, дурак, спрашиваешь для чего? Для того, чтобы лучше сияло императорское величество… чтобы весь мир хорошо видел их лица… их лица… и ангелы с темного неба, и демоны из мрачной преисподней… и сама святая троица…
Аарон почувствовал, что и его начинает трясти. Он выпустил из рук светильник, и тот со звоном упал и погас. Аарон ничего не знал, ничего не понимал — но уже трясся, уже боялся.
— О чьих ты лицах говоришь, Тимофей? О чьих лицах, молю тебя именем святого Беды!
— О лицах Оттона и Феодоры Стефании! — выкрикнула темнота.
Аарон давно заметил, что, когда Тимофей рассказывает, тут же четкая картина встает перед глазами. И он сразу увидел бочки с горящим маслом. Кольцом окружают они площадь, поросшую внезапно деревами виселиц. Двенадцать одинаковых виселиц, а в середке тринадцатая, не такая, как все: под нею качается большое тело Кресценция, не на одной веревке, а на двух: ведь у человека две ноги!
— Головой к земле повесили? — вырвался из груди Аарона глухой стон.
— Головой к земле, говоришь? Нет, нет: голова на земле… голова на земле… нет, я не так сказал, не на земле, на чурбанчике, гладко отесанном… Сам увидишь… обязательно должен увидеть… успеешь увидеть… Три дня она будет вот так лежать на чурбане… Понимаешь? На чурбане, как на подносе, который с утренним завтраком хотел прислать нам к брачному ложу император… прислать в награду за верность…