Два с половиной месяца спустя он начал хлопотать о выезде за границу. Необходимые для отъезда две подписи высокопоставленных чиновников дали ему поэт Юргис Балтрушайтис, в то время – посол Литвы в Москве, и все тот же вездесущий и незаменимый нарком просвещения Анатолий Васильевич Луначарский, которому, надо думать, крепко досталось “в устной форме” за незаконные переиздания.
Продолжение нам известно: 22 июня 1922 года Владислав Ходасевич с Ниной Берберовой уехал из Петрограда.
В товарном вагоне, в котором они пересекали границу, поэт прочел ей строки из незаконченного стихотворения:
Восемь томов, собрание сочинений Александра Пушкина в издании А.С. Суворина, лежали рядом, на полу вагона. В первом варианте стихотворения тема неведомой родины, Польши, звучала отчетливей, многозначительно сплетаясь с образом матери. Вслед за первой шли две – не слишком удачные – строфы:
Горечь разлуки с Россией была передана эпиграфом: “Иду в чужбину, прах отчизны / С дорожных отряхнув одежд. Пушкин”[284].
В окончательном тексте все строже и печальней: не скорбь о не узнанной Польше и не прощание с Россией. Обретение истинной родины: литературы.
Рассказы Девочки-Зайца
Праздники нашего поколения
Посреди комнаты растет дерево. Я трогаю его колючие лапы и пытаюсь вместить невероятное. Мой без малого трехлетний жизненный опыт подсказывает, что такого быть не должно: деревья растут только на земле, только летом и только на даче. Зимою в городе они не водятся. Дерево пахнет сразу и летом, хвоей, и зимою – снегом. Оно растет прямо на полу, а мама развешивает на ветках мои игрушки – те, что помельче. Мне это не нравится, я начинаю предупредительно сопеть, собираясь удариться в рев.
– Эй, не киснуть! – строго окликает меня отец. – Не время хныкать, время елочку украшать!
Голос идет сверху, я поднимаю глаза и вижу, что отец стоит на лесенке под потолком и маленькими гвоздиками прибивает к оконной раме лист плотной черной бумаги. Окно слепнет, мне становится страшно, я прижимаюсь к няне.
– Разболтает девка о елке, хлопот не оберемся, – ворчит няня.
– Да что она там сможет разболтать, наша девица? – смеется отец. – Кто станет слушать?
– Найдутся охотники, – предупреждает няня. – Мне что, мое дело сторона, на себя пеняйте.
На дворе канун 1935 года. Новогодние елки запрещены: религиозный пережиток, как постановили власти. Патрули из добровольцев ходят по улицам, заглядывают в окна, выявляя нарушителей, а мы-то как раз – легкая добыча, живем на первом этаже. Потому испугана няня Маруся, занавешены окна, нет елочных украшений. Но мои молодые родители не сдаются: им надо сохранить хоть внешние приметы человеческой жизни, свое понимание нормы: раз в доме есть ребенок, должна быть елка на Новый год. Мама пристраивает на ветках длинное ожерелье из прозрачных бусин – я люблю перебирать эти твердые прохладные шарики, когда она его надевает, чуть выше – блестящую цепочку с камушком, еще где-то – серебряный флакончик для духов.
– Не забудь мои галстуки, – подсказывает отец, – там есть пестрые!
1938-й. Второй год Москва не спит ночами в ожидании незваных гостей. Слушают чутко: не остановился ли “воронок” у подъезда, лифт у дверей квартиры. Перед Рождеством опасность подходит вплотную к нашей семье: арестован первый журналист страны, герой гражданской войны в Испании Михаил Кольцов, главный редактор журнала “Огонек”. А в “Огоньке” работает моя мама. Маму куда-то