Прокофьев запомнил эти слова и сделал всё, чтобы этого не случилось. Его заинтересованный диалог с евразийством — как раз и был следствием усилий по выработке нового образно-тематического языка, который, по неизбежном возвращении из странствий, был бы понятен и в России.
По впечатлению Болеслава Яворского, общавшегося с Прокофьевым в мае 1926 года в Париже, Прокофьев раздваивался «между стремлением дать…обезволивающую, обезэмоционаливающую озвученность, к которой стремится современный Запад, и между присущим ему как славянину стремлением к раскрытию процесса, к борению со стихией природы» (из письма к Сергею Протопопову в Москву от 16 мая 1926 года). О том, является ли борьба с природою сугубо славянским качеством и вообще является ли она качеством, присущим именно Прокофьеву, можно поспорить. Яворский тем не менее задел нерв ситуации: Прокофьев вынужден был выбирать между, условно говоря, дорогой Стравинского, отрывом от прежних корней и новым ощущением связи с ними. Именно к 1927 году началось возвращение к тому, что Прокофьеву было свойственно с самого начала, по замесу его личности — ко встраиванию в живое «развёртывание человеческого процесса, человеческой общественности» (из того же письма Яворского).
Именно с этим настроем он и ехал в СССР.
19 января Прокофьев и Лина пересекли на поезде латвийско-советскую границу. Градусник показывал — 15 °C. «Около рельс стоял русский солдат в матерчатой каске и длинной до пят шинели. Поезд остановился и принял солдата, который через минуту появился у нашего купе и отобрал паспорта». Путешествие, начинавшееся как авантюра в духе жюльверновского полёта из пушки на Луну, постепенно приобретало черты знакомой реальности. Однако в дневнике композитор запечатлел и экзотичные и странные на его свежий взгляд черты изменившейся за девять лет родины. Прокофьева явно веселит, что досматривающие багаж красноармейцы не знают, что такое пижама (роскошь в бедном СССР), а Лина не понимает их вопроса про ночную кофточку (в России зимой ночи холодные).
Рано утром 20 января на Александровском (ныне — Белорусском) вокзале в Москве их встретила маленькая депутация: в основном от уникального оркестра республики Персимфанса, состоявшая из председателя правления и художественного совета Льва Цейтлина (в прошлом — концертмейстера у Кусевицкого) и ответственного за связи с правительственными органами члена ВКП(б) Арнольда Цуккера. Третьим человеком в депутации был к Персимфансу отношения не имевший и представлявший Ассоциацию современной музыки Владимир Держановский. «На ногах валенки, и вообще все они одеты в необычайные шапки, тулупы и пр., словом, та декорация, что так пугает приезжих иностранцев», — поверяет первое впечатление дневнику путешественник. Некрасиво, зато тепло в стужу.
Прокофьевых поместили в «Метрополе» — ещё недавно месте проживания высших советских административных работников, а теперь сданном в концессию немцам под развитие гостиничного дела. «В верхних же этажах частично остались ответственные работники и потому всюду была ужаснейшая грязь, за исключением, впрочем, нашего коридора, где отличный ковёр, хорошая парикмахерская и вообще чистота. Наш номер выходил прямо на Театральную, ныне Свердловскую площадь. Вид из окна восхитительный. Сам номер безукоризненно чист, просторен и с необычайно высокими потолками. Кровати — в углублении и отделены зелёной замшевой занавесью почти до потолка. Но ванны нет и вода в кувшинах. Я заказал кофе для всех, который принесли в стаканах с подстаканниками», — с изумлением записывает Прокофьев в дневнике.
На следующий день появился Асафьев, «потолстевший и поздоровевший; под пиджаком вместо жилета, рубашки и воротничка — коричневая вязаная куртка, с вязаным воротником до подбородка: тепло и не надо заботиться о чистых воротничках». За Асафьевым — Мясковский, ничуть не изменившийся. Зато Мясковский всё удивлялся внешним переменам в Прокофьеве. «…Вероятно, тому, что я потолстел и полысел», — отмечает с привычной самоиронией в дневнике наш герой. Затем — под присмотром Цуккера — последовали кулинарные радости (ели в ресторане, который держала бывшая аристократия), 22-го и 23-го — Прокофьев посетил репетиции Персимфанса, приветствовавшего нашего героя, к большому его смущению, маршем из «Трёх апельсинов». Бродя по заснеженным улицам Москвы с Асафьевым и Мясковским, он поведал им «про Сувчинского, как он живёт, на ком женат, чем занимается и что такое Евразийство, умолкая, когда попадались встречные, ибо тема была нелегальная…».