Философские искания тридцатых годов были и естественной формой отхода от политических интересов декабристского времени, и закономерной ступенью на пути к социальной проблематике, которая определяла мировоззрение «людей сороковых годов». Тридцатые годы в истории русского общества — очередное и привычное безвременье, их удел — глубокомысленное молчание, резко отличное как от политических споров просвещенного дворянства александровского царствования о конституции, о монархии и республике, о военной революции и воинской присяге, споров, конченных 14 декабря, так и от полемики, печатной и изустной, что в сороковые годы вели в журналах и в литературных салонах знаменитые «либералы-идеалисты», чьи многолетние толки о положении крепостных крестьян, об отношении сословий, о личности и обществе подготовили великие реформы шестидесятых годов. Передовые люди тридцатых годов, обремененное «познаньем и сомненьем» лермонтовское поколение, находились на перепутье, желанная ясность цели отсутствовала. Как признавал Иван Тургенев: «Мы тогда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления».
Огромное значение в истории русской общественности имел кружок Станкевича, который возник в Московском университете к началу 1832 года и объединил талантливейших представителей московской молодежи. Это было, как вспоминал Константин Аксаков, «замечательное явление в умственной истории нашего общества». Первоначально в кружок входили студенты словесного отделения Василий Красов, Иван Клюшников (оба — неплохие поэты), Осип Бодянский, Сергей Строев, Януарий Неверов, Яков Почека. Спустя три-четыре года вокруг Станкевича объединились Константин Аксаков, Михаил Бакунин, Виссарион Белинский, Василий Боткин, Тимофей Грановский, Михаил Катков… Какое созвездие имен! И сколь разны их судьбы! Как далеко разошлись затем пути молодых людей, вместе штудировавших Гегеля! Разошлись, блестяще оправдав слова Ивана Киреевского: «Слово «гегельянизм» не связано ни с каким определенным образом мыслей, ни с каким постоянным направлением. Гегельянцы сходятся между собой только в методе мышления и еще более в способе выражения; но результаты их, методы и смысл выражаемого часто совершенно противоположны».
Душой кружка был Николай Станкевич, умевший привлечь к себе и ушедшего в неведомый мир санскритских текстов будущего ученого-востоковеда Павла Петрова, и воронежского мещанина-самоучку, дивного русского поэта Алексея Кольцова. Ближайшим другом Станкевича был Александр Ефремов, географ, с которым жизнь не раз сводила Сергея Соловьева.
Станкевич был человеком поистине необыкновенным, обаяние его личности испытали все члены философского кружка. Белинский им восхищался и относил к числу людей «замечательных», «гениальных», для Бакунина он навсегда остался «гигантом». О влиянии на сотоварищей Станкевича, глубокому уму которого чужда была односторонность и в душе которого царили искусство, изящество, красота, Константин Аксаков писал: «Стройное существо его духа удерживало его друзей от того рабского отрицания, к которому человек так охотно бежит от свободы». До отъезда Станкевича за границу в кружке господствовало взаимное благосклонное внимание. Пылкий Аксаков был ближайшим другом «неистового Виссариона» и имел все основания писать в 1836 году кузине: «Недавно я читал статью Белинского, где он высказал все мнения нашего юного поколения, мнения, которые я разделяю и часто говорил прежде. Я читал эту статью с истинным удовольствием». О настроениях Станкевича и его единомышленников, о своем собственном студенческом мировосприятии Аксаков вспоминал: «Одностороннее всего были нападения на Россию, возбужденные казенными ей похвалами. Пятнадцатилетний юноша, вообще доверчивый и тогда готовый верить всему, еще многого не передумавший, еще со многим не уравнявшийся, я был поражен таким направлением, и мне оно часто было больно; в особенности больны были мне нападения на Россию, которую люблю с самых малых лет. Но, видя постоянный умственный интерес в этом обществе, слыша постоянные речи о нравственных вопросах, я, раз познакомившись, не мог оторваться от этого кружка и решительно каждый вечер проводил там… Кружок этот был трезвый и по образу жизни, не любил ни вина, ни пирушек, которые если случались, то очень редко, — и что всего замечательнее, кружок этот, будучи свободомыслен, не любил ни фрондерства, ни либеральничанья, боясь, вероятно, той же неискренности, той же претензии, которые были ему ненавистнее всего; даже вообще политическая сторона занимала его мало; мысль же о каких-нибудь кольцах, тайных обществах и проч., была ему смешна, как жалкая комедия. Очевидно, что этот кружок желал правды, серьезного дела, искренности и истины. Это желание, осуществляясь иногда односторонне, было само в себе справедливо и есть явление вполне русское».