Московский университет, говоря словами Аполлона Григорьева, был «университетом таинственного гегелизма, с тяжелыми его формами и стремительной, рвущейся неодолимо вперед силой». Молодые профессора, недавно слушавшие лекции в германских университетах, — юристы Редкин и Крылов, историки Крюков и Грановский — увлекали студентов идеями Гегеля, излагали с кафедры гегелевскую схему мировой истории, толковали о движении абсолютного духа. Часть старой профессуры с подозрением смотрела на новоявленных гегельянцев: со времени строгановского погрома 1826 года философия была в Московском университете запретным плодом, а высшее начальство преследовало ее как нечто вредное и совершенно лишнее для русского общества. Погодин, Шевырев, Давыдов заговорили о забвении православия, о науке «по Гегелю». Попечитель Строганов разрешил напечатать в «Московских ведомостях» герценовскую статью о лекциях Грановского при условии — не упоминать имени Гегеля. «Откуда эта гегелефобия?» — спрашивал себя Герцен. Просвещенный граф был тверд: он будет всеми мерами «противудействовать гегелизму и немецкой философии», ибо она «противуречит нашему богословию».
В учебных планах историко-филологического отделения и юридического факультета философия числилась среди предметов первого курса, но под видом философии читалась логика. Когда Иван Тургенев в начале 1842 года попросил допустить его к испытанию на степень магистра философии Московского университета, то после длительной переписки с попечителем и ректором получил ответ, где выражалось сомнение «на счет возможности допустить просителя к испытанию в науке, которая в течение 15 лет не преподается в университете».
А ведь был целый факультет, называвшийся философским!
Запретительная политика была удобна, но недальновидна. Погодин, чей пытливый ум проникал далеко за пределы обязанностей, очерченных для профессора русской истории, это понимал. Он считал своим долгом представить министру народного просвещения донесение о своем пребывании за границей: «Я думал прежде, что так называемый дух времени не существует и что это есть выражение, придуманное учеными и поэтами. В нынешнее мое путешествие, как оно ни было кратковременно,
Погодина беспокоило положение в сопредельных и дружественных России странах: «Узы, религиозные, династические, узы предания ослабли в Пруссии. Печать становится более дерзкою день ото дня, министры и правительства подвергаются оскорблениям. Самое университетское учение приняло другое направление: молодое поколение, схватившись за Гегелевы результаты, растолковало их по-своему, пустилось зря в политику и изменяет самую жизнь». Для борьбы с духом времени профессор предлагал учредить в Московском университете кафедру философии, что «послужит громовым отводом, если она достанется благонамеренному и дельному человеку». Погодин пояснял: «Студенты, занимаясь теперь философией без руководства, бросаясь также на результаты и не прилагая спасительного труда, могут избаловаться и развратиться умственно и нравственно. Конечно, это будет на короткое время, ибо рассудок русский крепче немецкого; но зачем рисковать, зачем допускать разврат и на короткое время? Огнем не шутят, а в наше время есть много огней, разрушительнее ружейного и пушечного». Совет дельный, и в дальнейшем правительство им воспользовалось.
Одним из «благонамеренных» был профессор Шевырев. В молодости он вместе со сверстниками, Дмитрием Веневитиновым и его друзьями, которые составляли прославленный в летописи русской культуры веневитиновский кружок, стал шеллингианцем и в конце жизни с гордостью заявлял: «Я оставался, в течение всего моего университетского поприща, постоянным и добросовестным противником Гегелева учения». Шевырев писал статьи о том, что в гегелевской философии нет бога — Ивана Киреевского такие статьи бесили, а Станкевич недоумевал: «Сам говорил мне, что не знает Гегеля, а потом говорит так». В университете он спорил с Гегеле с молодыми профессорами — после его схватки с Крюковым Юрий Самарии радовался: «Шевырев подрезан с ног славно». Изучавшие Гегеля, даже Станкевич, казались Шевыреву негодяями. В московские споры он вносил дух страстного антигегельянства, что ставило его в изолированное и несколько смешное положение в университете и обществе. Остается гадать, что он думал, читая соловьевский «Феософический взгляд…», где наивный студент пел дифирамбы Гегелю. Негодовал или, подобно Погодину, уповал на то, что «рассудок русский крепче немецкого»?