Да, была высокая политика, о которой можно было догадываться, были обвинения французской, английской, немецкой печати в стремлении России к гегемонии в Европе. Справедливые обвинения? Старшее поколение французов преследовало видение: казачьи биваки на Елисейских полях. Русские в Париже! Молодежь, воспитанная в преклонении перед памятью Наполеона, мечтала о реванше. Вновь французы в Москве? Из памяти не изгладились рассказы отца… Три года назад король послал принца Жуанвиля на остров Святой Елены, останки Наполеона были перевезены во Францию и торжественно похоронены в Доме Инвалидов. Шпага императора вернулась во Францию под крики толпы: да здравствует Наполеон! Правительство Луи-Филиппа притязало на наследие Империи.
Мир европейской дипломатии был таинствен, сведения, получаемые из газет, из отрывочных разговоров за столом у Строгановых, лишь отчасти раскрывали причины стойкой враждебности к России. Сергей все больше убеждался, что совсем не внешняя политика определяла тон парижских газет и действия партий в палате депутатов. Император Николай действительно не питал дружеских чувств к Орлеанской династии, в его глазах незаконной, похитившей престол у старшей ветви Бурбонов, при случае зло отзывался о близком знакомстве «июльских рыцарей» с государственной казной. Но французскому королю, жившему от покушения до покушения, терпевшему нападки печати, вынужденному давать министерские посты своим политическим противникам, Николай I был полезен; ему нужен был внешний враг, этот холодный и жестокий император северных варваров, всегда готовых ринуться на прекрасную Францию. Чем больше внешних врагов, чем они страшнее, тем слабее оппозиция Луи-Филиппу, тем достижимее национальное единство. Мудрые заветы истории, принципы великого Наполеона, воевавшего со всей Европой, — их никому не дано опровергнуть.
Глубинную связь внешней и внутренней политики Соловьев понял еще на лекциях Грановского. В Париже он долго обдумывал иной, философский взгляд на непреходящую враждебность Европы к России. Усвоенный благодаря Шевыреву и Погодину, этот взгляд объяснял все ненавистью старого, сходящего с исторической арены романо-германского мира к миру новому, славянскому, которому принадлежит будущее. Неожиданно было слышать высказывания, знакомые со студенческой скамьи, из уст Мицкевича. Гениальный поэт, вынужденный оставить порабощенное отечество, читал в Коллеж-де-Франс лекции по истории славянских литератур. Скорбный, не от мира сего, Мицкевич был прекрасен. По-французски он говорил медленно, с заметным акцентом, но на слушателей сильное впечатление производили его слова об избранности польского народа, в исторической судьбе которого полнее всего выразилась христианская идея, о польском мессианизме, призванном обновить мир. Автору «Феософического взгляда на историю России» суждения Мицкевича не казались новыми, не столь уж важно, что русско-православной оболочке поэт предпочел польско-католическую — суть оставалась неизменной. О чем-то похожем говорили в Берлине Попов и Панов. Разумеется, тогда речь шла о миссии русского народа.
В грядущее величие славянства хотелось верить. Но гибель романо-германского мира… Гибель Европы? В Париже это звучало смешно. С научной точки зрения подход, которому учил Риттер, требовал сравнения, возможного лишь при многообразии исходных данных, даже если эти данные — народы и их история, требовал не отрицания чужого опыта, а его усвоения. В семье народов, как в гимназии, преуспевают первые ученики, любознательные и прилежные. Твердая основа национальной гордости — упорный труд, народное трудолюбие. Любовь к родине не должна основываться на унижении других народов. Путь подозрительности и взаимных обвинений бесплоден и опасен. В цивилизованной Европе, рассуждал Соловьев, не должно быть споров о превосходстве одного народа над другим. Русские — европейцы. Русский патриотизм столь же законен, как и национальная гордость французов. Только будущее покажет, чей вклад в прогресс человечества будет весомее.
Хорошо думалось во время прогулок. Город был исхожен вдоль и поперек, но нигде Соловьев не ощутил враждебности парижан, будто вовсе и не читали они газетных выходок против России и русских. Женщины были прекрасны («Сильно понравились мне жантильные француженки», — позднейшее признание); мужчины обходительны, веселы, легко вступали в разговор. Все с уважением относились к форме, что Сергей странным образом испытал на себе, — он и в Париже ходил в серой студенческой шинели. Узнав, что имеют дело с русским, парижане удваивали любезность.