Верхогляды, невежды, бедные смыслом пустозвоны Английского клуба! Разумеется, им не обойтись без взаимной приязни и лукавого восхищения. Ах, как нужна в России критика строгая и нелицеприятная, как надо колоть, шпынять. «Готов был прежде, буду и вперед, дондеже есмь». Он, Погодин, был на лекции у Грановского. Непредвзято сказать — очень незрело. Под 23 ноябрем 1843 года он записал в дневнике: «Такая посредственность, что из рук вон. Это не профессор, а немецкий студент, который начитался французских газет. Сколько пропусков, какие противоречия. России как будто в истории не бывало. Ай, ай, ай! А я считал его еще талантливее других. Он читал точно Псалтырь по Западе».
Слушая Грановского, Погодин думал об отпоре. О лекциях антизападных. Но кто станет их слушать? Один Шевырев… Нет, оставить университет, оставить Россию, переселиться в Гейдельберг «как в место успокоения», там написать настоящий русский роман, где вывести все классы общества: хозяев, мотов, литераторов, титулярных советников, поручиков, частных приставов, купцов. Или — сесть за историю России. И еще есть дело: собрать материалы для собственной биографии. Столько пережито!
Дурное настроение не улучшило чтение Кюстина, от которого часто «мороз продирает по коже». Запись в дневнике, через две недели после отзыва о Грановском: «Прочел целую книжку Кюстина. Много есть ужасающей правды о России. Когда он дышит своим аристократизмом, я жалею, что Робеспьер не поцарствовал больше; когда он играет роль простого наблюдателя, которого будто хотят все обмануть и никак не могут, то бывает просто смешон; когда начинает умничать, то делается скучен; но за изображение действий деспотизма, для нас часто неприметных, я готов поклониться ему в ноги».
Как узнать, где настоящий Погодин — в этом ли высказывании или в другом, лет на шестьдесят опередившем сентенции Розанова: «Наводило грусть наше довольство и чистые комнаты, и теплое одеяло, и сахарное варенье!»
Домовитость московского ученого была известна многим, и Шафарик советовал из Праги: «Ваш план писать историю России вне России прекрасен по мысли, гениален и поэтичен, но не практичен». Затем приводил доводы в пользу спокойного местечка в Таврической губернии или вблизи Москвы, но еще лучше — «в самой Москве». Неужели шутил Шафарик? Напрасно, мысль действительно гениальна. Чтобы найти верный тон, надо пожить где-нибудь на Балтийском море, для живейшего воспоминания о варягах, затем перебраться на Днепр, в Киев, помнящий удельный период, и, наконец, предстоит путешествие в монгольские степи. Тогда создастся живая история, представляющая людей, племена и события во плоти и крови, понятная грамотному крестьянину, модной даме и смышленому дитяти, занимательная и достойная стать выше «Истории» Карамзина. Игра стоила свеч.
Ссылаясь на долговременное нездоровье, которое произошло от трудов на службе, Погодин ходатайствовал об увольнении. Старому другу Максимовичу он сообщил: «Я подал в отставку — отойти от зла и сотворить благое, с полною пенсиею». Последнее характерно. Втайне Погодин думал не о русской истории, но о переезде в Петербург, о службе в министерстве народного просвещения под крылом Уварова, которому могло пригодиться и его перо публициста. Решение далось «со слезами и размышлениями», и позднее Погодин не раз о нем сожалел: «Года через два я думал опять вступить в университет
В «совершенной опрометчивости» ухода из университета Погодин убедился скоро. Помог Соловьев, весной 1844 года получивший в Париже двусмысленное письмо учителя. Погодин писал, что оставил кафедру, что Сергею надо бы возвратиться в Россию для занятий русской историей, но и за границею пожить было бы полезно; во всяком случае, место адъюнкта ему готово. Добрая весть? Адъюнкт — желанное оставление при университете. Но адъюнкт — помощник профессора. Кто же профессор?
Строганов не скрывал своего желания, чтобы кафедру русской истории в Московском университете занял Соловьев. От попечителя зависело немало, но нельзя было сбрасывать со счета ни Погодина, ни профессорскую корпорацию. И здесь шансы двадцатичетырехлетнего домашнего учителя казались невелики.
Любимым учеником Погодина был Николай Калачов, годом старше Соловьева, необычайно трудолюбивый, под стать Сергею. Но имелся изъян: когда он говорил, мало кто его понимал. Соловьев как-то обронил: «Мое несчастье — не понимать Калачова». Погодин еще до защиты Калачовым магистерской диссертации смирился: «Труженик, а своего нет суждения».