Наши «идеалисты», писатели с «нагими душами» fin de siecle. Нервные и чрезмерно восприимчивые, они всосали все декадентские, модные формы, усвоили несколько общеупотребительных философских терминов и, щеголяя тем и другим с бестактностью настоящих parvenus, стараются всячески возбуждать нервы читателя[134]
.В то же время Аксельрод признавала, что несколькими годами ранее статьи, опубликованные в сборнике «Проблемы идеализма», не произвели бы такого же эффекта; на момент написания ее труда идеализм и в самом деле был одной из «новых тенденций». В своем анализе Аксельрод оказывается весьма проницательной; наиболее важным представляется ее упор на то, что в основу нравственной системы идеалистов положен сверхопытный мир. Они приняли дуализм Канта и делали выводы о нравственности поступков с опорой на нормы, установленные в области, лежащей за пределами реальности. При этом особенность рассуждений Аксельрод заключается в ее склонности сочетать аргументы позитивистов с доводами идеалистов; она считала, что идеалистическая мораль на самом деле была чем-то вроде высшей степени эгоизма (в действительности это относилось к Луначарскому) и что «человекобог» и «богочеловек» – это одно и то же, аналог сверхчеловека Ницше. В конечном счете, ее в первую очередь интересовало политическое значение идеализма. «Нетрудно видеть, что из всей этой схоластики вытекает то простое практическое заключение, что бог “философского идеализма” выступает a priori против прямого избирательного права». Идеализм, в конечном счете, выливался в эвдемонистическую защиту буржуазных привилегий: «Короче, земное благо нравственно, когда им пользуются привилегированные, праздные классы; земное благо безнравственно, когда к нему стремятся неимущие, трудящиеся массы»[135]
. Идеализм был идеологией привилегированных, основанной на предположении о том, что в этом мире счастье может быть уделом только немногих.Каждый, даже самый убежденный материалист, был вынужден занять какую-нибудь нравственную позицию по отношению к идеалистам, определить собственное отношение к поднятым ими вопросам, вопросам, которые игнорировались позитивистами XIX столетия. Яркий образец реакции философа-народника старого закала продемонстрировал А. В. Пешехонов. Основываясь на своей многолетней практической деятельности народника, он последовательно и с явной гордостью отвергал какую бы то ни было правомочность метафизики; при этом он считал, что поднятая идеалистами «волна» обрела серьезную социальную направленность и он обязан отреагировать на нее. Его ответом стало весьма неожиданное изложение позитивистского кредо, гордая защита убеждений, которых, возможно, сами того не осознавая, придерживались позитивисты XIX века, но от которых, безусловно, отреклись бы, если бы они были озвучены.
Позитивная наука не теряет <…> надежды проложить путь между ними [космическим, физическим и химическим мирами, с одной стороны, и биологическим, духовным и социальным, с другой] и то, что ею уже сделано для этого, ставит эту надежду вне сомнений. На всем протяжении сущего и должного эволюционная теория уже поставила свои вехи. Вне этого огромного пространства, охваченного позитивной наукой, лежат лишь первоначальная причина и конечная цель бытия. Вся жизнь, все сложные вопросы жизни, какие могут встать перед человечеством, находятся в этих пределах, за ними же начинается недоступное нашему пониманию небытие. Умножить вехи эволюционной теории, найти нить развития жизни от атома до высших проявлений человеческого духа, связать цепью причинности все явления мира, продолжить эту нить и эту цепь в будущее до самых отдаленных и высоких целей, – такова благородная и благодарная задача, которая стоит перед человеческой мыслью. Эта задача всецело лежит в мире эмпирии, и метафизика тут не поможет[136]
.