Соблазнив мужа своей сестры–близняшки, Кэролайн преисполнилась ощущением своего рода триумфа. Его она считала законной добычей, ведь что ни говори, а Эмили его бросила, а то, что Бен воспламенился желанием обладать ею, Кэролайн, столько бурно и всепоглощающе… что ж, в момент обоюдного для них экстаза это дало ей почувствовать себя могущественной, великолепной, испытать полнейшее торжество в растянувшемся на всю жизнь состязании с сестрицей. Сразу после этого, впрочем, он грубо ее отпихнул, вскочил и, прежде чем выбежать из комнаты, глянул на нее с таким отвращением, что она поняла, как глубоко его презрение: их соитие было актом ненависти, а не любви, и она ничего не добилась. Сердце ее сжималось, когда она наливала себе еще выпить, она понять не могла, отчего никто никогда ее не любил. Что в ней не так?
Кэролайн всю ночь пролежала на диване Бена и все напивалась, а утром на цыпочках поднялась к его комнате и долго смотрела на захлопнутую дверь, мысленно веля ему выйти. В споре с собой она решала, а не открыть ли самой, однако дверная ручка болталась так, будто того и гляди отвалится… В конце концов, осмыслив ситуацию получше, Кэролайн решила, что Бен и впрямь вчера ночью сильно перепугался, а потому развернулась на каблуках и, пошатываясь, вышла на улицу. Пройдя сотни полторы шагов до конца дороги, встала у винного магазинчика, плотно закрытые зеленые стальные шторки которого напоминали стиснутые зубы, и стала ждать у бровки, пока промчится мимо автобус. В конце концов, когда в движении на дороге появился разрыв, она перешла улицу и пошла по боковому проулку на противоположной стороне, не зная, что делать и куда идти. Уселась на ограду садика и, зарывшись лицом в жакет, зарыдала — громко, по–театральному, и так просидела минут, может, пять, пока проходившие мимо два парня в футболках болельщиков «Манчестер юнайтед» не бросили:
— Не куксись, милашка, а то ты на фанатку «Челси» смахиваешь. — А когда она недоуменно глянула на них, рассмеялись: — Что, не слышала? Роберто Монтейро умер.
62
Я часами сидела одна в своей камере, один на один с травящими душу мыслями, и вид скучающего полицейского каждые 15 минут отвлекал меня. В конце концов, думается, я задремала и пробудилась, только когда в окошко пропихнули еду. Мой тюремщик говорит, что доказательства все еще собираются, а потому какое–то время допрашивать меня не будут. Я виду не подаю, что слышала, что он говорит, не хочу казаться грубой, только мне наплевать, будут меня допрашивать или нет, мне без разницы, если я вообще больше никогда их этой камеры не выйду.
Еда, которую мне дают, супермаркетный полуфабрикат, лазанья, которую, должно быть, вынули из упаковки и разгрели в микроволновке. Я не ела со вчерашнего вечера, когда карри заказали, и, хотя больше не заинтересована в дальнейшем существовании, желудок по–прежнему требует свое, он урчит, а потому я ем несколько кусочков, которые оказываются вполне вкусными, и кончаю тем, что съедаю все, что слегка меня удивляет.
Мне выдали одну только пластиковую ложку, я явно не заслуживаю доверия для ножа с вилкой, а когда я заканчиваю есть, служащий в форме требует, чтобы вернула ему ложку, будто драгоценность какая, и я сую ее ему в окошко. Я опять ложусь, и в течение долгих часов ничего не происходит, если не считать, что в какой–то момент снаружи донеслись крики и ругань, послышалась какая–то тяжелая возня, а потом слышу, как хлопает дверь другой камеры и раздается чье–то жалостное визгливое завыванье, воет, должно быть, кто–то другой, не тот, кто прежде орал грозным басом, хотя я даже не представляю, на каком языке тот орал. Становится темно, я пользуюсь туалетом в углу камеры и даже в полутьме вижу, какой он заляпанный дерьмом и мерзкий, а потом опять укладываюсь и засыпаю.
Когда просыпаюсь, уже светло и разогретый в микроволновке завтрак мне пропихнули в окошко, я почти гадаю, а не спросить ли, что происходит и что дальше произойдет, но у меня такая вялость, такая апатия, что просто нет сил беспокоиться. Вместо этого сажусь и, пользуясь своим неподходящим орудием, проталкиваю еду в глотку, как младенец. Я еще не доела, как дверь открывается и молодой человек в очень чистых джинсах и отглаженной сорочке просит меня встать: меня готовы допрашивать. Должно быть, сегодня утро понедельника, мне бы на работе надо быть, там уже все собрались, говорят обо мне, ничто и никого, должно быть, так не обсуждали, как меня. Встаю и костями чувствую, что постарела. Полицейский просит следовать за ним и идет впереди меня по коридору, мимо других несчастных заключенных, кто–то причитает, кто–то ругается, молит выпустить на волю, говорит, мол, ему собаку покормить нужно. Мне жалко собаку: тоскует где–то, голодная, — и я от этого плачу.