Но тот молча к столу подошёл, сел и ладошки холмиком сложил смирно. Худенький, узкоплечий, лицо красное, как яичко калёное облупленное. Помолчал, на ладошки свои хрупкие поглядывая. Потом медленно, медленно поднял голову.
— Вот так-то, родственничек, — сказал, — у нас в столице дела делаются.
В кармашике пошарил и на стол бумажку выложил. Разгладил неторопливой рукой.
Григорий Иванович через стол перегнулся и в бумажку глазами впился. Буквы шатались, но всё же прочёл написанное поперёк страницы: «Президенту Коммерц-коллегии графу Александру Романовичу Воронцову. Выдать по сему двести тысяч рублёв ассигнациями. Дмитриев-Момонов».
Шелихов ахнул от изумления. Схватил бумажку, и руки его, никогда не дрожавшие, задрожали. Веря и не веря, поднёс бумажку к глазам и вновь перечитал всё вслух:
— «Выдать по сему двести тысяч рублёв ассигнациями...»
Поднял глаза на Ивана Алексеевича. Вздохнул всей грудью — так, что рёбра поднялись и опали, словно взбежал на высокую гору. Понял: «Дело задуманное продолжать можно». Со стула вскочил и за плечи охватил Ивана Алексеевича.
— Ну, удивил, — крикнул, — удивил!
— Умерь пыл-то, — отбивался обеими руками купец питербурхский, — сломаешь, лапищи-то медвежьи.
А Шелихов купца чуть ли не к потолку подбрасывал.
Тот только рот разевал.
— Как отблагодарить-то, сказывай?
Иван Алексеевич едва из его рук вырвался, сел, бородёнку помятую поправил. Опять закашлял по-глупому:
— Кхе, кхе...
Большущей хитрости был мужик. Сказал:
— А ты-то всё волк, волк... Вот и я говорю — волк! — Глянул на Григория Ивановича уже без улыбки: — То-то что волк. Собольки-то, видишь, всё сделали. Собирайся, кони у ворот, и с этой бумажкой при денежки получать.
— Как? Тотчас же? — отступил на шаг Григорий Иванович от неожиданности.
— То-то и есть, что тотчас, — ответил спокойно Иван Алексеевич и зашёл за стол, боясь, видимо, что родственничек бросится вновь его качать. Потрогал ладонью бок. В боку побаливало. — Тотчас, тотчас, — повторил, — что медлишь?
Григорий Иванович, забыв шапку, прыгнул в возок. Кони с места взяли шибко. Ударили копытами в мостовую так, что от торцов полетели щепки. Мелькнул шлагбаум, запиравший Грязную улицу, лицо будочника с хохлацкими усами, какие-то решётки, подъезды домов. Григорий Иванович и не запомнил, какими улицами скакали, как в присутственное место вошёл, но, увидев, как вокруг засуетились, как забегали, во второй раз подумал: «Ну, развернём мы теперь дело. Развернём». И коридор коллегии, что таким длинным всё для него был, теперь короче воробьиного носа показался. Шаг только сделал, и всё тут.
Чиновник в мундире добром начал считать деньги. Шелестел бумажками и купцу кивал приветливо. А пачки денежные росли и росли на столе. Бумажки радужные, белые, с большим портретом императрицы. Лицо чиновничье светилось несказанной радостью по случаю удачи купца. У чиновника пышные рыжие бакенбарды и медные пуговицы на мундире. И бакенбарды уютны, как борода родного дедушки, а пуговицы ярки, улыбчаты, словно и им счастье купца в радость. И как уж чиновник услужить радел. Денежки в пачки ровнял престарательно, бумажками обворачивал крест-накрест, да ещё и проверял, ровно ли ложится крест. Потом денежки собрал и аккуратно уложил в мешки. Иглу достал хорошую и доброй ниткой прошил мешки. Стежок к стежку, стежок к стежку. Нитку откусил с хрустом и, поднявшись со стула, мешки с поклоном подсунул к Григорию Ивановичу:
— Извольте-с получить-с.
И опять лицо у него разулыбалось.
И не захочешь, а сунешь «катеньку». И Григорий Иванович положил её на ладонь чиновнику. «Катенька» вспорхнула, как птичка, и исчезла в рукаве чиновничьем. Тоже вот умение. Другой дуром за щёку сунет деньгу и думает — спрятал. Ан нет. Щёку-то и пальцем отодрать можно. Не увернёшься. А тут — чудо.
Дом на Грязной улице воистину зашумел. То всё цветочки были, а теперь ягодки созрели. Народу прибавилось, и девки дворовые глубже забились в чуланы, уже и вправду опасаясь за свои юбки.
Жена Ивана Алексеевича во флигелёк перешла, находя, что там только и можно найти покой, да и сам Иван Алексеевич в большое беспокойство вошёл от шума и неразберихи.
За домом, между сарайчиками, на чурбаке уткам и курам головы секли, тут же ощипывали и во множестве птицу на кухню стаскивали. Кололи кабанчиков. Визг поросячий стоял на хозяйственном дворе несносный, пух птичий летал, и повар с поварятами не отходили от огня. Пламя в печи бурлило, и на сковородках аршинных, скворча и попыхивая, жарились многофунтовые куски мяса, в золотом жиру плавали утки, тушилась всякая всячина. В кастрюлях кипели похлёбки: из тех, что попроще, но посытней.
Гости были непривередливы, но крайне прожорливы. Оголодали, видать. Толстых среди них неприметно было.