Он снова резиново улыбается и подает мне исписанный лист бумаги и ручку.
— Вот и отлично. В таком случае дело за малым. Это — ваши показания. Ознакомьтесь, пожалуйста. Если все правильно — тогда подпишите.
Я подмахиваю, не читая. Все равно я знаю, чтб там написано. Потом отдаю честь, поворачиваюсь кругом и выхожу вон.
Я не лось. Теперь я это знаю совершенно точно. Лось убил бы этого Иванова, убил бы всех их… Мы все не лоси. Мы… мы — козлы. Боже, как же прав, оказывается, был Леха Стрельцов! В натуре, и свиньи лучше нашего. Они честнее. Мы можем стучать себя пяткой в грудь, шугать мазуту и брать зэков. Все это туфта Нас самих давным-давно взяли. Это гонки, что в нашей стране нет пожизненного заключения. Оно есть. Для всех. Теперь я это понял.
А что до Обдолбыша, то ему впаяли двенадцать лет. Но он их не отсидел. Через два дня после суда он был застрелен на гарнизонной гауптвахте при попытке к бегству. Так нам сказали.
Но я-то знаю, что он не собирался бежать.
Глава 4
Бежали другие. Все те, кто отслужил положенный срок, отдал черту рогатому должок в семьсот тридцать дней. Получив на руки документы или став в строй партии на спецрейс, они драпали, не оглядываясь, драпали так, что снег за ними поднимался суматошным столбом. Спецрейсовикам, двоечникам было даже плевать куда И ребята откуда-то из-под Рязани убывали спецрейсом на Якутск, а те, кому было в Хабаровск, летели на Джезказган. Потому что все уже закончилось. Потому что уже можно было скинуть рога лося или маску чмыря прямо на снег, под ноги, на последней вечерней поверке вместе с оторванными по традиции погонами и петлицами, и смело шпарить прочь, чувствуя себя нормальными людьми, а не бестолковыми комплектующими частей и подразделений.
Первым уехал Леха Стрельцов. Умный Леха Стрельцов, умность которого стоила двух вырванных лет в дисциплинарном батальоне, отличный свинарь, которому неожиданно стало плевать на его свиней.
Я таким и запомнил его навсегда — в гражданском пальто и ушанке, с небольшим чемоданчиком в голой руке, со странной зависной ухмылкой на губах и полузакрытыми слезящимися глазами. Он вышел из казармы, бестолково потоптался на крыльце, оглядываясь по сторонам.
— Что, брат, все? Отстрелялся?
До него мой вопрос дошел с опозданием. Он обернулся, шмыгнул носом.
— Вроде… Знаешь, Андрюха, хер его знает, как-то еще не верится мне… что уже все…
— Да ну, гонишь. Чего там не верится…
— Знаешь, всегда боялся слова «никогда». Какое-то оно предельное, понимаешь? Как комната без окон, без дверей. Как камера. За ним уже ничего нет, ну… ну просто вообще ничего, ни воздуха, ни света… Как смерть.
Я молча смотрел на него. Холодная выдержка, стискивавшая, защищавшая его, как бронежилет, вдруг куда-то улетучилась, растворилась без следа. Попустило парня. Он как-то весь расслабился, стал мягким и рыхлым и уже не стыдился своих слез.
— …И вот сегодня первый раз в жизни я люблю это слово, оно… самое кайфовое, самое сладкое… никогда… никогда…
— Что никогда? — спросил я, чтобы снять его с ручника.
— Посмотри вокруг, солдат. Присмотрись к этим казармам, к соснам в снегу, к придуркам с лопатами на плацу, к сопкам, к этому низкому небу… увидь этот гнилой воздух, эту отраву под пэша со всех сторон…
— Ну и что?
— Так вот, и постарайся понять, что я чувствую сейчас: я НИКОГДА всего этого больше не увижу. Понимаешь?.. Понимаешь? Все закончилось. Труба! Конец! Этого уже никогда не будет в моей жизни. Четыре года… Боже мой, ведь четыре года…
Его голос сорвался на всхлип. Он, отворачивая лицо, махнул рукой и побрел в сторону КПП, где лейтенант Семирядченко строил спецрейсовую партию дембелей и где урчал, прогреваясь, шестьдесят шестой, который повезет их на железнодорожную станцию Наушки.
Мне было невесело. Мною, как и любым солдатом в период дембеля, владело странное, «чемоданное» чувство, ощущение неизбежности дальней дороги. Оно знакомо всем здесь, и тут уже совсем неважно, сколько именно ты прослужил и сколько еще осталось. Сколько бы ты ни прослужил, ты уже все знаешь о жизни, ты уже старик.
И я тоже был дембелем в душе и чувствовал, что служу уже лет сто внутри этих бетонных стен, что вся моя жизнь прошла здесь, что я уже безнадежно дряхлый старец и кто знает, отпущено ли мне судьбой еще лет двести, чтобы дожить, дотянуть до этого проклятого дембеля…
Отправив шестьдесят шестой с дембелями, ко мне подошел побагровевший на морозе лейтенант Семирядченко.
— Что, завидно, Тыднюк? — со смешком спросил он.
— Домой хочу, — глухо ответил я. — Заебало все. Он внимательно посмотрел на меня, снова усмехнулся.
— О, да ты, брат, совсем расклеился. Рановато что-то. Насколько я помню, тебе ведь еще год служить, верно?..
Блин, ну почему я не Обдолбыш? Замочил бы сейчас этого козла — и глазом не моргнул.
— Как насчет спарринга, товарищ лейтенант?.. — неожиданно для себя предложил я. — За вами должок.
Он хохотнул.
— А ведь верно, солдат. Недобуцал я тебя тогда. Хотя… Нет, я с тобой драться не буду.
Снисходительность в его голосе была как штык-нож под ребра.
— Это почему еще?