Бомбардировка Сакета вызвала недовольство значительной части французских правых сил: Орадуры, по признанию одного капрала, случались у нас каждый день. Но нанести удар по тунисской деревне — это была оплошность. Чтобы оправдать ее, в новостях показали кинопленку, на которой запечатлены были солдаты АНО, размещавшиеся в Тунисе: еще одна оплошность. Дисциплинированные, в форме, они представляли собой армию, а не сборище преступников.
Рассказывали, будто генерал Массю, наделенный благочестивой и совестливой душой и пожелавший на себе испробовать пытку электричеством, заявил: «Тяжело, но для мужественного человека терпимо». Появившаяся книга — «Допрос под пыткой» Анри Аллега — напомнила невыносимую правду пытки. Сартр прокомментировал ее в статье «Победа», опубликованной в «Экспресс» и запрещенной цензурой. Тем не менее десятки тысяч экземпляров книги были распроданы, ее перевели во всем мире.
Пытка стала теперь столь очевидным фактом, что даже Церковь вынуждена была высказаться относительно ее правомерности. Многие служители культа отвергали ее и на словах и на деле, но находились священники, поощрявшие к этому элитные части. А какое молчаливое пособничество мирян! Камю меня возмущал. Он уже не мог, как во время войны в Индокитае, выдвигать в качестве предлога свое нежелание играть на руку коммунистам и потому ворчал, что метрополия не понимает проблемы. А когда он приехал в Стокгольм получать Нобелевскую премию, то раскрылся еще больше. Камю расхваливал свободу французской прессы, а как раз на той неделе были конфискованы тиражи «Экспресс», «Обсерватёра» и «Франс нувель». Перед широкой публикой он заявил: «Я уважаю Правосудие, но в первую очередь буду защищать свою мать, а не Правосудие», что было равносильно согласию с позицией «черноногих». Обман заключался в том, что одновременно он делал вид, будто держится над схваткой, принимая таким образом сторону тех, кто желал примирить эту войну и ее методы с буржуазным гуманизмом. Ибо, как на полном серьезе сказал годом позже сенатор Рожье:
Я не выносила больше этого лицемерия, безразличия, этой страны, себя самой. Люди на улицах, пособники или одурманенные — это были палачи арабов: виновны все. И я тоже. «Я — француженка». Эти слова обжигали меня, словно признание в каком-то пороке. Для тысяч мужчин и женщин, стариков и детей я была сестрой палачей, поджигателей, мучителей, убийц, угнетателей. Мне казалось, что меня гложет одна из тех болезней, при которых самый серьезный симптом — это отсутствие боли.
Иногда во второй половине дня на паперти Сен-Жер-мен-де-Пре располагались парашютисты. Я избегала подходить к ним близко и в точности так и не знаю, что они там затевали, во всяком случае, наверняка занимались собственной рекламой. Я узнавала и тот самый комок в горле, и бессильное отвращение, и ярость: такие же чувства я испытывала, когда видела эсэсовцев. Французские мундиры вызывали у меня сегодня такую же точно дрожь, как прежде свастика. Я смотрела на этих улыбающихся молодцеватых парней в пятнистой маскировочной одежде, на их загорелые лица, их руки: эти руки… Люди, заинтересовавшись, подходили с дружелюбным любопытством. Да, я жила в оккупированном городе, и я ненавидела оккупантов с большею мукой, чем оккупантов 40-х годов, из-за тех уз, которые меня с ними связывали.