Мои «Воспоминания» отнимали у меня меньше времени, и я больше читала. Друзья дали мне книги, в которых американцы анализировали свое общество и приходили к одинаковым выводам. Они описывали, в его причинах и следствиях, тот конформизм, который так разочаровал меня в 1947 году, а теперь возрос еще больше. По существу, Америка стала обществом потребления, перейдя от пуританской внутренней обусловленности к внешней, что заставляет каждого брать за правило не свое собственное суждение, а поведение другого. В этих книгах говорилось, какие удручающие изменения претерпели из-за этого мораль, воспитание, стиль жизни, наука, чувства. Страна, некогда столь склонная к индивидуализму, да и теперь еще с презрением именующая китайцев «народом муравьев», превратилась в народ баранов. Высмеивая и у себя и у других любую оригинальность, отказываясь от критики, измеряя достоинство успехом, она не открывала иного пути для свободы, кроме анархического бунта: этим объясняется испорченность молодежи, ее обращение к наркотикам, ее нелепое буйство. Разумеется, в Америке оставались люди, которые полагались на собственный взгляд на вещи, об этом как раз свидетельствовали эти самые книги, да и другие тоже, а также некоторые фильмы. Отдельные литературные журналы, кое-какие политические газеты, чуть ли не подпольные, осмеливались идти наперекор общественному мнению. Но большинство газет левого направления исчезло. Что касается антикоммунистического фанатизма американцев, то он стал еще более яростным. Чистки, процессы, пристрастное следствие — отвергались самые принципы демократии. У Олгрена отобрали паспорт за то, что он состоял в Комитете в защиту супругов Розенберг. А в зарубежных странах Америка в противовес народным требованиям поддерживала с помощью долларов людей, продавшихся ей, но, в силу личных интересов, очень плохо обслуживающих ее. Если и поднимались голоса, осуждающие такую политику, то их душили, и я не слышала ни одного.
Что же сталось с писателями, которых я любила, из тех, кто был еще жив? И что я думала о них сегодня? Перечитывая их заново и обсуждая с Ланзманном, я пересмотрела многие из своих суждений. Прежние романы Райта, Стейн-бека, Дос Пассоса, Фолкнера сохраняли для меня достоинства, правда неодинаковые, которые я за ними признавала. Но политически мы разошлись с Райтом, откровенным антикоммунистом, казалось даже, что он утратил интерес к литературе. Стейнбек погряз в патриотизме и глупости; талант Дос Пассоса иссяк после того, как он взял за основу западные ценности: вместо кишащих людьми глубин мира, стараясь за жестами и фразами скрыть его разложение, он описывал теперь лишь застывшую видимость. В 1956 году в одном из интервью Фолкнер сказал, что надо предоставить жителям южных штатов по собственному усмотрению решить проблему негров; он заявлял о своей солидарности с белыми, даже если придется выйти на улицы и стрелять в черных. Что касается Хемингуэя, то я по-прежнему восхищалась некоторыми из его новелл. Но, перечитав «Прощай, оружие!», «И восходит солнце», я испытала разочарование. Он способствовал большому прогрессу романной техники, но когда к новизне привыкаешь, становятся очевидны приемы и стереотипы. А главное, я обнаружила у него жизненную позицию, не вызывавшую у меня ни малейшей симпатии. Его индивидуализм предполагал потворство капиталистической несправедливости; это был индивидуализм достаточно богатого дилетанта, способного оплачивать дорогостоящие охотничьи и рыболовные экспедиции и практикующего по отношению к проводникам, слугам, местным жителям простодушный патернализм. Впрочем, сообщничество, то и дело предлагаемое нам Хемингуэем в его повествованиях, предполагает, что мы, как и он, сознаем себя арийцами, самцами, наделенными состоянием и свободным временем, подвергающими свое тело лишь испытаниям сексом и смертью. То есть сеньор обращается к сеньорам. Добродушие стиля может ввести в заблуждение, но не случайно правые пели ему дифирамбы: он изображал и прославлял мир привилегированных.
Молодых я знала мало. Мне очень хвалили «Над пропастью во ржи» Сэлинджера. В основном я увидела там обещания, а поэзия, к несчастью, ускользала от меня; чтобы оценить ее, я недостаточно хорошо знала язык, а переводам не доверяла. Словом, в литературе, как и во всем прочем, в Америке ничто, кроме ее прошлого, меня больше не прельщало. По отношению к Америке я испытывала ту же досаду, что вызывала у меня Франция. Я хранила пылкие воспоминания о ее пейзажах, ее городах, ее пространствах, ее толпах и запахах; мне нравился ее язык, торопливый, непринужденный, насыщенный, способный быстро схватить самую суть жизни. Я с любовью думала о своих американских друзьях, мне нравились их сердечность, их искренний смех, их жесткий юмор. Но я знала, что если мне доведется вернуться в Нью-Йорк или в Чикаго, то воздух, которым я буду там дышать, так же как воздух Парижа, будет отравлен.