Меня пригласили парламентарии, которых забастовщики считали как раз предателями, и в Отель-де-Вилль я прочитала ту же лекцию, что в Брюсселе, но с меньшим напряжением, ибо собравшиеся явно относились к левому крылу. Затем я ужинала со своими хозяевами. «Вот ваши истинные противники, — сказал мне Лальман, — те, кто не присоединяется: они вас не читают. Им плевать на культуру, и в этом их сила». За уткой с персиками мы задавали им неудобные вопросы. «Почему на полном подъеме прекратили забастовку?» — спросила я их. «Потому что она привела бы к революции, а мы реформисты». — «А что думают об этом массы?» — «Много плохого», — невозмутимо ответил М. Его товарищи со смехом рассказывали, как его освистали двадцать тысяч забастовщиков. Один из них решил прийти ему на помощь: «Вы ведь знаете, что такое массы: надо уметь управлять ими…» — «Как, — возразила я, — вы, социалист, презираете массы?» К нему обратились возмущенные взгляды: «Ты сказал, что презираешь массы?» Удрученным тоном С. заговорил о французских левых силах: «Я понял, что союз левых невозможен, когда услышал, с какой ненавистью Даниель Майе говорил…» Я опасалась, что он скажет: «о коммунистах», но он закончил словами: «о Ги Молле». «Но Майе прав», — возразила я. «Ги Молле честный человек», — заявил С. Кое-кто из гостей прошептал: «Да, честный». — «Он никогда не брал денег», — с восхищением добавил С. Мне не доводилось встречаться с профессиональными политиками, и ничтожность сидевших за столом поразила меня. «Единственно, что их интересует, это собственное переизбрание», — сказал мне на следующий день Лальман, когда приехал рано утром за мной в отель, чтобы показать мне Монс и его окрестности, перед тем как я сяду в свой поезд. В городе с закрытыми ставнями свет придавал камням розовый оттенок страсбурского собора. Я видела тюрьму, где сидел Верлен, место, где жил Ван Гог, шахты, заброшенные породные отвалы, уже покрытые густой растительностью: посреди равнины обрывистый пейзаж искусственных холмов. Закрытия шахт нельзя было избежать; возмущало то, что бремя этого шага несли на себе шахтеры, в шахтерских поселках теперь жили только пенсионеры. Хотя обычно после сорока лет здесь уже никто не работал, заметил Лальман: после появления электромолотков усилился силикоз. Он описал мне странные лица мужчин с застрявшим в веках кремнеземом.
Я побывала на распродаже, устроенной Национальным комитетом писателей. Коммунисты осуждали действия «121». Направляясь вместе с ними во Дворец спорта, мы тем самым демонстрировали свою солидарность: это был способ так или иначе вовлечь их. Хотя на деле мы оказались разбросаны, каждый застрял у своего прилавка. Из репродукторов чересчур настойчиво изливалась музыка Баха. Я ощущала себя гораздо ближе к этой публике, чем к моим брюссельским слушателям, но была слишком занята, надписывая книги, чтобы вступить с ней в контакт. Мое смущение не притупилось. Книга «Зрелость» нравилась из-за оптимизма, от которого теперь я была весьма далека. Движение сопротивления не получило размаха, на который мы надеялись. Мы вновь оказались в изоляции.
Мы с Сартром пошли на выставку Дюбюффе, которого в 1947 году я немного недооценила. Его картины последнего периода заставляют вырваться из пут обыденного восприятия, они предлагают планетарное видение мира. Марсианин открыл бы для себя таким образом пейзажи и лица в их голой материальности с ее бесконечными мельчайшими нюансами, лишенными, однако, всякого человеческого чувства. Уходя, я уже не могла иначе смотреть на лица людей: смутная масса с обозначенной на ней искусственной сетью линий.
Я несколько раз встречала, причем всегда с неизменным удовольствием, Кристиану Рошфор. Мне очень нравились «Внуки века». Чтобы с такой жестокой точностью описать мир психического отчуждения, она нашла голос, тон, который лучше, чем ее подробное воспоминание о коммунистической семье, предполагал возможность другого мира. Эта книга шокировала меньше, чем первая, и все-таки ее снова закидали грязью лицемерного целомудрия. «Мне это знакомо», — призналась я. «Для вас это должно быть еще более тягостно, — с сочувствием сказала она, — я-то ведь бродяжка». И верно, рядом с ней я сознавала свое буржуазное происхождение, а она была дочерью народа и всего насмотрелась. Ее отличали смелость, воодушевление, свобода, которым я завидовала. В тот момент она ничего не писала: «Сейчас я не могу заниматься своими мелкими историями!»