Российские антисемиты лгут, когда говорят, что родная природа – область заповедная и постичь ее нутряную суть, пропустить через душу может только человек истинно русский, православный. А «Золотая осень» некрещёного Исаака Левитана (1860-1900)? Говорил же мечтательно Чехов о своём благоговении перед красотами среднерусской полосы: «В молодости я был такой левитанистый». Ранние стихотворения Фруга оставляют ощущение глубокой укоренённости поэта в земле «родимой» (он часто употребляет это слово!) Новороссии. Поэт, родившийся в земледельческом поселении, оживает, когда перед ним встаёт «цветущий уголок, любимый и родной», «широкая привольная степь», а урожай – «что солнышко для сада: облитый теплом и ярким сиянием, стоит, просвечивая каждым листиком своим, светлый, свежий и радостный». Самые краски в стихах поэта молодеют, сверкают и загораются всеми цветами радуги:
В вечерней синей мгле возникают и «тополь серебряный, грёзою скованный», и старая ива, склонившаяся над поросшим осокой прудом:
Поэт внимает звону тёплого весеннего дождя, брызги которого летят «над зеленью полей в просторе благовонном». Его захватывают вестники весны. Просторы родных полей радуют сердце и греют душу:
От степного приволья веет свободой:
И Фруг провозглашает:
Но слова внука и сына пахаря тонут в оглушительном гомоне «истинных ценителей» российской природы. Их разглагольствования крепко запали ему в душу и неотвязно преследовали еврейского поэта. Юные и не очень юные натуралисты, называвшие себя «патриотами России», вдохновенно витийствовали. Семён Григорьевич вспоминает:
«Поднялся оратор. Сжимая всей пятернёй огромный бокал, наполненный шампанским пополам с квасом, он начал свою речь. Говорил он о беспредельной шири родных степей, но, боже мой, сколько фальшивого ухарства, сколько бесшабашной хвастливости звучало в его словах! Он ораторствовал о том, как обильны не токмо грибами и ягодами, но ещё неисчерпаемыми естественными богатствами не только леса, горы и курганы, но даже болота его родины, эти топкие, засасывающие болота, в которых есть что-то такое особенное, глубоко лежащее под глухим липким слоем вековой тины, но несомненно очень хорошее… А потому (о, это “потому” было верх совершенства!), а потому, – говорил оратор, – пуще всего одно: не пущай жида! Жида, говорю, не пущай!
– Браво! – кричали слушатели. – Браво!
Другой оратор говорил о “простоте, добродушии, хлебосольстве, выносливости и бесконечной симпатичности нашей меньшой братии”… Но наиглавнейшее – это чтобы жида не было-с!
– Браво, – кричали слушатели, – ур-р-ра!
Третий оратор торжественно заявлял, что согласен с обоими предшествующими насчёт грибов, ягод… и других “естественных богатств”.
– Согласен, – говорил он, – совершенно согласен. И могу, со своей стороны, сказать, что поелику всё это, понимаете, всё – наше, то мы, значит, никому, ни-ни… Ни вот эстолько! А наипаче и наиважнейшее – это чтобы жиду – ни шагу! Стой! Не смей!..
– Ура! – заголосили восхищённые слушатели. – Ура! Ур-р-ра! – громко, раскатисто разнеслось кругом».
И поэта пронизывает горькое сознание того, что никакой он не властелин земли, а пришлый, чужак, изгой, а те, которые считают себя хозяевами жизни, всегда будут говорить ему и его соплеменникам: «Не вашими силами собиралась земля наша, не вашими руками строилась, не вашим подвигом росла и крепла. Не ели вы веками долгими хлебушка нашего, липкого да кислого, с татарвой не бились, на барщину не ходили. И нельзя нам вас рядом с собою посадить. Невместно!»