Он любил Достоевского. Из импортных, как он сам говорил, Бальзака. Когда-то давно настольной книгой студента юрфака Сережи Игнатьева был «Дневник писателя». Уж что-что, а дневник он знал от корки до корки — письмо великого было сложное, но горячее. Надо было только привыкнуть.
Сейчас он вспомнил, как Достоевский описывал разговор с Белинским — ярым социалистом и революционером светлой жизни в будущем. «Общество подло устроено, что человеку не остается ничего другого, кроме как преступать, человек экономически приведен к злодейству, что это и есть законы природы…» Вообще, полковник хорошо помнил такие места и в других книгах — в юности с него требовали их знать, сейчас же он понимал их важность.
«Ну, стало быть, — продолжал размышлять Сергей Иванович, — возмездием за преступление тут не справиться. Ни справедливость, ни возмездие не способны ни на что. Вообще ни на что… Справедливость появляется только в том случае, когда проявляется этот ген человеческого дерьма и алчности. Нет гена — не нужна и справедливость. А с возмездием — ясно сразу, это вообще вторично и бессмысленно. Зло находится внутри человека, и никакая цивилизация тут ни при чем — так, подливает масло в огонь, не больше. Цивилизация ни при чем, а что-то в человеке есть противоположное агрессии, должно быть. Нет, что ли, ничего?!»
Вот тут полковник пожалел об оставленном коньяке — сейчас бы он пригодился…
«Человек вечен! — пытался анализировать Игнатьев. — Не конкретный, конечно, человек, а человечество, что ли…»
Это, кстати, большая беда. Радостная для многих идея так сжилась с этим хамом сапиенсом, что теперь он и сам убежден, что вечен.
«Если бы человек в каждую секунду мог осознавать, что он уйдет отсюда навсегда, много бы изменилось на этом свете. Или — совсем ничего бы не изменилось! Одно из двух, а выяснить это невозможно». Размышлять про неизвестное полковнику было стыдно и неловко, в конце концов…
«Так, отставить!»
В его юридической и уголовной практике были случаи, когда мысли о смерти приводили к преступлению. Лет пять назад умирающий старик от досады и еще бог знает какого чувства прибил няньку, которая за ним ухаживала. Когда старуха спала, сорвал с себя капельницу и, дотащившись до кровати сиделки, задушил ее подушкой. Тут же и сам свалился. Злоба его вела, истинная злоба — бебиситтер была постарше умирающего.
«В общем, это не годится — всегда найдется типчик, который захочет при жизни иметь то, что есть у другого, а не у него. Наверное, это совсем неверующие ибо не боятся возмездия — уже не земного, а вселенского. Стало быть, атеизм — это болезнь».
Игнатьев даже удивился такому выводу.
«Надо разбираться в человеке, гори оно огнем, а не в жизни. Искать сострадание надо в нем. Милосердие, как говорят в церкви», — Сергей Иванович был верующим человеком, просто редко заглядывал в храм. Ему там было неуютно — тяжело дожидался проповеди, — он ждал живое слово. Однажды, когда батюшка заговорил о том, что не надо царапать со злости машину обидчика, Игнатьев не выдержал: «Для пионеров, что ли, он говорит», и больше не появлялся в церкви. Года три уже прошло… Да и пример князя Мышкина о казни был долгие годы перед лицом полковника — пример, который Достоевский почему-то не стал раскрывать, а указал на него мимолетно, хотя и попросил князя поговорить об этом специально при сестрах Епанчиных. Пример, который пропал из серьезного обсуждения всех толкователей Достоевского на кафедре психологии. В Игнатьева же он впечатался на долгие годы. А может быть, и на всю жизнь. Маленький абзац, передающий последние минуты жизни преступника Легро, входящего на эшафот по ступенькам, полуживого Легро, неспособного самостоятельно подняться к гильотине. Видимо, по тамошним законам тащить насильно на казнь было верхом вероломства. И вот в этом маленьком абзаце на сцену вступает священник и протягивает крест к губам преступника. Там хорошо это описано — сомнамбулически Легро тянулся к кресту, тем самым продвигаясь вверх, к своей смерти. А священник, подаваясь назад, опять пихал его преступнику в нос, чтобы тот еще и еще раз, через невыносимую душевную боль поднимался по ступенькам к кресту — кто бы мог подумать, что это крест вел человека на эшафот.
Все это Игнатьев понимал трезво, рассудительно, без душевной паники. Особым милосердием он не отличался, просто абсолютно был убежден, что справедливым судом, наказанием делу не поможешь.
«Милосердным судом, что ли, приговаривать их надо? — продолжал он думать, шатаясь по улицам. Хмель не отпускал. — Во-первых, где его взять, это милосердие? Я, что ли, тоже больной получаюсь, как атеисты? Не шибко верую, жалости особенной ни к кому не имею. Да и вообще ерунда — я не больной, но никого же не убиваю!»
Что-то у полковника не укладывалось в голове ничего. «Все люди почти одинаковые, но одни режут, другие — нет. Если говорить откровенно, то эти вторые — мягкотелые, мягкодушные они».