Пусть и Черного гоним, убиваем, а все же неправильно это. Проклинать вместо благословения. Потому и неправильные мы, переобутые-переодетые. Так Арина наказывала, перед тем как уйти в свой сон.
Открыл батюшка вторую часть свитка.
Начал читать первое чтение.
–
Взвыл Окаяшка. Страшный то был вой; согнулся он в три погибели, прижимая обе руки к чреву. На глазах наших распадался образ его. Никакого государя Петра Алексеевича не стало перед нами.
Стал перед нами юноша, отрок. Женоподобен, красив собой. Обнажен бесстыдно; и повязки даже нет вокруг чресел. Руки над собою вздымает, волос длинен, спутан, глаза горящие. Тьфу, сила бесовская; прелесть лукавая! Стенает, простирая руки к нам: мол, замолчите, пожалейте, не обрекайте смерти!
Прочел батюшка еще, второе чтение.
–
Выросли крылья за спиной у Черного. Да как теперь Черным его назовешь? Дева это, красна девица, и уж писаная красавица. Руки у груди сложены, по щекам слезы текут. Вся – моление о спасении.
–
Старцем, согбенным от старости, убеленным сединами, с клюкою, предстал Черный перед нами.
Дрожали руки его, тряслись губы. Пал он на колени перед нами, прося о милости. Закрыл я глаза, замирая от ужаса. Как такого убить? Стал призывать в память, взором внутренним видеть Николушку, Федора, Меркушку, Илюшу, Петеньку, Захарку, Тришку. Помогло. Они ведь тоже умирать не хотели. И не так страшны были прегрешения их, пока Этот не сделал их такими…
–
Кончилось у Этого смирение с терпением. Снова услыхали мы вой, только не жалобный, не болящий. Злой. Душа в пятки. Пожалел я, что глазоньки приоткрыл; только уж теперь от зрелища такого не оторвешь их. Стал черный темнеть ликом и шерстью покрываться. Ноги в копытца превращаются. Глаза угольями горят, волосья дыбом, шишом встали. Зубами скрежещет, на стену бросается. А стена наша защитная по той линии, что Гришенька освятил, и стоит. Вроде глазом не видать, а Черный бросится, норовит кого из нас схватить, ан нет, не пускает стена. Только ведь страху не разъяснишь. Черт руки тянет, бросается, то с одной стороны, то с другой. А мы от него шарахаемся! Батюшка свиток глазами пожирает, по сторонам старается не глядеть. Только ведь слаб человек, косит глазом. Увидит что, так прервется голосом, задрожит. Слышу, с «Отче наш» перемежает. А и сам я молитву читаю. Данила батюшку тогда тырк локтем. Опять за свиток хватается, бедняга.
–
Пуще того ярится Окаяшка. То в жар, то в холод повергает меня. Мохнатый, с крыльями и хвостом, с когтями, рожками и копытцами, востроголов, как сыч, теперь уж лыс, а был волосат, хром, а был равен на ноги…
А временами снова юношей, аль старцем, аль девою. Только у юноши рука одна обычная, другая с когтями вдруг, да мохнатая. У старца клыки обнажаются, страсть, огнем изо рта пышет. А дева копытом бьет…
Потом, гляжу, зуб стал отращивать, оттачивать, один, второй. Припал к стене невидимой, точит, как пила ее. То там, то здесь прореха, то рука мохнатая с когтем пролезет сквозь стену, то копытце норовит по тебе вдарить. Батюшка было близко оказался, ухватил его Черный за рясу, тащит к себе…