Читаем Скрещение судеб полностью

Помню еще прогулку; это, должно быть, было на Чистых прудах, деревья уже пожелтели, и желтые листья лежали на воде в пруду. У сходен на приколе стояло несколько лодок, и Мур захотел покататься, но Марина Ивановна запротестовала — ни в коем случае, он утонет, он не умеет плавать! Тарасенков стал уверять, что здесь так мелко, что и воробей пройдет, не замочив хвоста, здесь можно кататься только на плоскодонках, иначе килем зацепишься за дно и веслами всегда загребаешь тину.

— Ну вот, тем более, — проговорила Марина Ивановна, — тина засосет.

Тарасенков предложил покатать нас, но Марина Ивановна сказала, что она не любит воду. Тогда он предложил, чтобы я с ней посидела на скамейке, пока он покатается с Муром в лодке, он брал меня в свидетели, что он отличный пловец и в случае необходимости вытащит Мура, хотя Мур и сам по колено в воде сумеет добраться до берега. Но Марина Ивановна не позволила, Мур сначала должен научиться плавать, потом садиться в лодку. А Мур бурчал, что как он может научиться плавать, когда его не пускают в воду, и Тарасенков обещал будущим летом ходить с ним вместе на Москву-реку и научить его плавать. Но будущим летом Тарасенков будет «плавать» в Балтийском море, спрыгнув в воду с торпедированного немцами корабля…

Мур, обиженный, сердитый, ушел вперед, размахивая портфелем, с которым ходил в школу. А Тарасенков стал убеждать Марину Ивановну, что Муру надо дать большую свободу, что будет гораздо хуже, если он начнет ее обманывать, ведь он может, идя из школы с товарищами, кататься на лодке и ей об этом не сказать, на что Марина Ивановна ответила, что она смотрит на часы и знает, когда кончаются уроки, и знает, сколько времени отнимает путь от школы до дома.

Я потом выговаривала Тарасенкову, что зря он это — Муру все равно ничем не поможет и только огорчает Марину Ивановну. А Тарасенков как-то выговаривал мне: зачем я так далеко ушла с Муром, Марина Ивановна была этим недовольна. Она ревнует Мура ко всем.

И еще мне врезалась в память одна прогулка по Воробьевым горам, — да, к счастью, сохранилась и довольно подробная запись о ней. Мы встретились, как всегда, у входа в парк культуры и отдыха и пошли вдоль Москва-реки по аллеям, то спускаясь к воде, то уходя в глубь парка.

Парк не был тогда еще весь залит асфальтом, как нынче, и было много диких, заросших тропок, особенно в глубине, в Нескучном, ближе к Воробьевым горам. А Воробьевы горы были не нынешние, Ленинские, с громадой университета, закованные в бетон, а те, довоенные, где все — от вчера, ничего — от сегодня. Неметеные дорожки, засыпанные листьями, покосившиеся бревенчатые домишки, палисаднички за частоколом в желтых, уже пожухлых осенних цветах, тяжелые черные лики подсолнухов, склоненные под бременем зрелости, — подмосковная деревенька, пригород! Дворовый пес, гремя цепью, облаял нас, и сразу загремели, зазвенели цепи в других дворах, и разноголосый лай растревоженной своры псов несся нам вдогонку, и мы уходили гуськом по узенькой тропе, обсаженной деревьями, уже почти успевшими облететь.

Марина Ивановна шла впереди в серо-коричневом рябеньком пальто вольного покроя, в берете, засунув руки глубоко в карманы, ступая по желтым листьям. Сначала разговор шел о Крыме, я обронила, что была в Крыму, и Марина Ивановна тут же заговорила о своем Крыме, о Крыме одиннадцатого-двенадцатого годов, о Коктебеле, конечно. Тут были и мягкая белая дорога через степь, которая пылила, как старый тюфяк, и каменные толстозадые столбы в кринолинах, которыми отмечался путь Екатерины в Таврию, и пролетка, или тарантас, или арба, запряженная волами, и египтянка Таиах [78], и Пра [79]

, и гора с профилем Макса, и, конечно же, сам Макс Волошин… И небывалая легкость, беззаботность, безоблачность тех лет, и небывалая синь моря, небывало ясное небо… Жизнь вдруг выдаст от щедрот своих — и поверишь: так будет вечно, так надо, так суждено… А потом год за годом, час за часом — расплата, все сполна, по счетам, с лихвою, с процентами. На том свете с тебя уже не взыщешь!

Я шла сзади и тихонько поддакивала, Марина Ивановна обернулась и, глядя куда-то мимо, сказала:

— Ну, вам еще рано, вы живете в кредит. Ваш час еще придет.

И он пришел, и довольно скоро… А тогда я выпалила:

— И за то, что поэт, взыщется?!

— Еще бы, три шкуры сдерется!

Она говорила, что единственное место ее— это был Коктебель, дом Макса, там она была своя, а потом везде и всюду, всегда — не своя! И в той страшной Москве двадцатых годов, из которой она уехала, — не своя, и в эмиграции — не своя, и здесь теперь — не своя… Если бы ей попасть в Коктебель хотя бы ненадолго, на день, на час… но Коктебеля нет, Макса нет — значит, и Коктебеля нет!.. Это страшно, когда человек всегда везде — не свой, для человека, конечно, не для поэта, поэт не может быть свой, поэт всегда не свой… Но поэт еще и человек, и прежде всего человек!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже