В выстроенных Войновичем декорациях появляется… нет, еще не Солженицын. Терпение. Опять торможение (тоже эстетический закон: торможение рождает особое
ожидание. Если ожидаемое провалится, то с накопленным от ожидания треском). Появляется — на сцене с расставленными деталями — Твардовский, «сильно навеселе во всех смыслах». Повторяю: патетика не только убирается, она гасится, причем несколькими подряд точными но воздействию на сознание (и подсознание) штрихами. Пьяноватый Твардовский (и, добавлю, при такой прорисовке клоуноватый — «правый рукав его ратинового пальто от локтя до плеча был в мелу») пьет водку и читает вслух старому Сацу и молодому В. В. повесть А. Рязанского.Вывод В. В.: «…яснее становилось, что произошло событие, которое многими уже предвкушалось: в нашу литературу явился большой, крупный, может быть, даже великий писатель». Особенным образом здесь стоит одно слово. Понятно какое? Даже.
Оно-то и продолжает намеченную интригу, перенося через череду вполне пафосных (и вполне заслуженных Солженицыным) обманных (ибо В. В. пафоса, как читатель заметил, не выносит и не выносил никогда) эпитетов к дальнейшему. А дальнейшее, после декораций и в контексте впечатления от повести А. Рязанского, — это Солженицын особой, войновичской, выделки, плод его взгляда и его оценки.Итак, первое появление героя/антигероя: «Мне помнится, был он в дешевом костюме и, кажется, в парусиновой фуражке». И тут же — взгляд через других. Через редакционных восторженных дам.
Герой говорит, например, что яйца надо покупать по девяносто копеек — дешевле диетических, что по рублю тридцать…Персонаж-то получается понятно какой: комический. Читаем дальше. Кто играет короля? Правильно: свита. А плохого короля? Глупая свита. «Есть люди, которых называют сырами». Перечисляются «предметы» обожания «сырых»: Лемешев, Гитлер, Сталин… «Готовность умереть за кумира», «восторг в глазах» (33). «Культ вождя» — «культ писателя или артиста», «романтическое преувеличение заслуг, душевных качеств, ума, способностей и деяний кумира» (34). Тут же, рядом: «В те годы Солженицын был идолом читающей публики». «Соблазн сотворения кумира». Войнович ставит диагноз: «Род душевного заболевания», «солжефрения» (35).
Итак, промельк героя преждевременных мемуаров (дешевый костюм, яйца по 90 коп.) — и сразу новый, броский термин: «солжефрения». Диагноз опережает анализ. Дальнейшие наблюдения набираются в подтверждение уже поставленному диагнозу:
— появление Солженицына на публике всегда соответственно «обставляется» (37);
— «приспосабливая лицо» к западным телеэкранам» (38–39);
— «Когда же Солженицын отъехал, все, вздохнувши, расслабились» (37);
— все «охали и ахали, и я, захваченный общим восторгом, тоже охал и ахал» (40);
— «Сразу же было приложено к нему звание <…> Великого Писателя Земли Русской (40).
Ирония Войновича нарастает крещендо: «Как было не восхититься таким могучим талантом, богатырем, отважным и непобедимым героем?» (42). Неужто всерьез? И все это — практически во вступлении,
ведь ничего — на самом деле — ничего вызывавшего заранее, запрограммированно иронического отношения Солженицын еще не совершил! По крайней мере, Войнович об этом еще читателю сообщить не успел. Что касается напора редакционных дам, то это все мелочи но сравнению со стратегией Солженицына, переигравшего государство. Но Войнович мелочи делает более важными, увеличенными. А что касается того, как удачно у Солженицына все складывалось — с изгнанием из страны и т. д., могу сравнить этот постулат только с солженицынским по отношению к Бродскому: мол, чрезвычайно удачна была для него ссылка в Архангельскую область, жаль, не так надолго, а то пользы было бы еще больше. Строго говоря, ничего в творчестве или в поведении компрометирующего Солженицыну Войнович пока не предъявил: и о «Ветрове», и еврейском вопросе (темах скользких) речь пойдет позже. Но настройка читателя произошла, установки даны: иначе, чем со скепсисом и насмешкой, к ВПЗР и богатырю относиться нельзя, — а то покажешь себя сырихой.3