Читаем Скуки не было. Первая книга воспоминаний полностью

Сталинскую внешнюю политику он именовал не иначе, как «красным империализмом».

Все это мне казалось пошлостью даже не потому, что меня эти его воззрения отвращали своей реакционностью. Мне тогда казалось, что у него по всем этим вопросам нет никакого своего мнения: просто он повторяет то, что услышал по своему трофейному немецкому приемнику от разных «вражеских голосов».

И вот этот Осип Исаакович появился у нас в один из тех — уж не помню сейчас, предтраурных или уже траурных — дней.

Он не испытывал ни малейшей скорби, скорее был даже весел, довольно потирал ручки. А когда я поделился с ним своими страхами, сказал:

— Запишите на бумажке то, что я вам сейчас скажу, а бумажку сложите вчетверо и положите под ножку стола… Через месяц выпустят врачей, а через полгода мы помиримся с Югославией.

Когда ровно месяц спустя первое его предсказание исполнилось, я, конечно, вспомнил об этом нашем разговоре. Но о том, чтобы на этом основании пересмотреть прежнее свое отношение к его «пошлым» политическим взглядам, даже не подумал. Пересмотрел (и насчет Рузвельта, и насчет Трумена) существенно позже.

А в тот момент, когда это — вскоре сбывшееся — предсказание было сделано, просто не придал ему никакого значения: пропустил мимо ушей.

Думаю, что если бы даже я отнесся к этому предсказанию с большим вниманием, успокоения оно мне все равно бы не принесло.

Все мои тогдашние чувства, весь мой страх перед надвигающейся на нас неизвестностью выразились в тогда же родившихся стихах моего друга Эмки:

Его хоронят громко и поспешноОраторы, на гроб кося глаза,Как будто может он из тьмы кромешнойВернуться, вся забрать и наказать.Холодный траур, стиль речей — высокий.
Он всех давил и не имел друзей…Я сам не знаю, злым иль добрым рокомТак много лет он был для наших дней.И лишь народ, к нему не посторонний,Что вместе с ним все время трудно жил,Народ в нем революцию хоронит,Хоть, может, он того не заслужил.
Моя страна! Неужто бестолковоУшла, пропала вся твоя борьба?В тяжелом, мутном взгляде МаленковаНеужто нынче вся твоя судьба?

Особенно точно выражало то, что я тогда чувствовал, последнее четверостишие.

Отвратная бабья морда Маленкова (соратники звали его «Маланья») внушала мне какой-то гадливый ужас. А ведь именно он был «дофином», который сядет в освободившееся сталинское кресло: в этом ни у кого не было ни малейших сомнений.

7 марта в «Правде» появилась фотография: «Руководители партии и правительства у гроба И.В. Сталина». Ближе всех к гробу — Маленков. За ним — Берия, потом — Ворошилов, Булганин, Каганович, Молотов. А Хрущев и Микоян где-то там на задворках, во втором ряду. В перечне «соратников», стоящих у гроба, порядок, правда, был другой: Хрущев шел перед Булганиным, Кагановичем и Микояном. Но на первом месте — все равно Маленков. А за ним — Берия.

А 10 марта в «Правде» появилась фотография, на которой красовались трое: Сталин, Мао-Цзедун и Маленков. Подпись гласила: «Снимок сделан 14 февраля 1950 года во время подписания Советско-Китайского договора о дружбе, союзе и взаимной помощи».

Сталин — не в мундире генералиссимуса, а в традиционном своем френче 30-х годов, «сталинке» — слева. Мао-Цзедун — в центре. А справа — Маленков, вполоборота, заложив руку за борт кителя.

Тут уж было ясно, что эта фотография вскорости станет чем-то вроде знаменитого фото «Ленин и Сталин в Горках», а Маленков, уже занявший к тому времени оба сталинских поста, вскорости будет объявлен еще и любимым учеником Сталина, самым верным продолжателем его дела и — чем черт не шутит — может быть, даже и новым корифеем науки наук, классиком марксизма-ленинизма.

Мне показалось, что на этой фотографии Маленков выглядит даже как-то внушительнее Сталина. Примерно так же, как в последние годы изображали у нас Сталина с Лениным: Сталин что-то такое там важно вещал, а суетливый Ленин («петушком, петушком») бегал вокруг него и почтительно, слегка даже заискивая, выслушивал его мудрые советы.

Маленков — сам не знаю, почему — внушал мне какое-то физическое отвращение. Но истоки моего страха гнездились глубже.

Природу этого страха я не смогу объяснить лучше, чем это сделал Эмка в том же своем стихотворении.

Прочел я его, наверно, уже в 54-м, когда мы с Эмкой встретились случайно на Тверском бульваре, намертво вцепились друг в друга и подружились — на всю жизнь.

Стихи (не бог весть какие, далеко не из лучших Эмкиных стихов того времени) поразили меня совпадением выраженных в нем смутных мыслей и противоречивых чувств с тем, что думал и чувствовал в те траурные дни и я.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже