Убивает безжалостно, глуша воспоминания о заеденных комарами ногах, спокойном сне с открытым окошком, предрассветных глупостях и длинной секунде в ожидании волана с задранной головой. Убивает первым опавшим сухим листом и первым надкусом балконного яблока, досадно подгнившего внутри. Первыми неласковыми осадками, первой неуютной лужей под неосторожной стопой. А там и первым морозом, обдавшим дыханием стёкла.
Тепло, может, и посопротивляется нехотя, для порядка: подарит надежду в виде бабьего лета. Но это обманка, фикция, отложенная казнь. Потом то всё равно начнётся другая жизнь. Нескончаемый щедрый пир опустеет. Зелень, что бесстыже пёрла с самого начала мая из всех щелей и взламывала асфальт, сгниёт. Крапива не потянет за свободную брючину, не ужалит в уязвимое, не заставит выругаться солёным словцом. В голосах людей зазвучит металл: их жизнями снова начнут управлять органайзеры, списки, данные обещания и прочее высокопродуктивнее бездушие. Лестничный пролёт, который летом даётся легко, в три секунды, через ступеньку, а то и просто стремительно по перилам, станет унизительным испытанием: тело обрастёт новым жиром, слоями одежды, капустно; а под шапкой будет потно зудеть. Табло расписания трамвая будет врать, что нужный 26-ой придёт через 3 минуты, и эта тройка будет оставаться недвижимой, долго, бесконечно долго, пока мимо один за одним проползут 57-ой и N1. Сапожки прохудятся, захлюпают, заставят спрятать под диван все в разводах колготы. Придётся лезть на антресоль за зонтом, сушилками для обуви, шарфом, варежками – то есть, одной, конечно же, варежкой. Они не дадутся в руки сразу, до них надо будет прыгать, прыгать, прыгать. Они посыпятся как снег на голову. И снег на голову тоже посыпется. Улицы забьёт дорожью: они вспомнят про кислую изморось, чавкающую жирную грязь, беззвучно осевший туман. Время тоже потечёт иначе. Это летом минуты летят без оглядки на мировые часы. Иногда они несогласованно увеличивают ход до скорости х100, что и не понимаешь вовсе: это сейчас было или не было? А иногда, спасибо за это, милостиво останавливаются: замирают, наполняют мир застывшей негой. Но теперь они будут размеренными, монотонными, тягучими, невозможными. Небо погаснет, из него будет лить; всегда, каждый день, безостановочно. Но это даже хорошо, если в субботу или в воскресенье – идеальное алиби для затворничества и сна длиною в целый выходной. Лишь иногда поползёт по обеденной скатерти солнце, но солнце это будет – холодное и злое.
Это лето не будет исключением, осень его тоже убьёт; оно закончится, как и всё остальное. Так я успокаивала себя, пытаясь прийти в чувство после обнаруженных мною родственных связей Антона. К малопродуктивной меланхолии располагали обстоятельства: укрывшая лагерь тишина впервые за долгие недели давала волю рефлексии.
Дети держались на удивление хорошо: девчонки делали пассы руками и передавали другу-другу свёрнутые в трубочки записки, над которыми без конца хихикали. Парни кидали мяч в кольцо; также как и всегда, только без ора и мата. Люся бдела старательно – как когда-то на випассанах бдели за ней. Уже в Москве, спустя время, она расскажет мне, что подговорила старших из нашего отряда соблюсти молчание в ответ на обещание не конфисковывать их сигареты. Видимо, концепция честного ретрита через аскезу в Люсином мире просто не имела шанса прижиться.
Я попросила прикрыть меня и пошла на море; на камешек – кажется, единственное у воды место, откуда не виднелась огромная вывеска «Чайка», украденная из вида торчащей утюгом скалой. На пляже было пусто: видимо, нависшие над посёлком пузатые тучи и метеосводка стращали туристов. За исключением двух дамочек в возрасте сорока: их подъетая целлюлитом плоть отдыхала прямо на песке, без зонтиков. Мне бы такую безмятежность, подумала я, вытаскивая телефон.